Я прикусила язык: может вообразить, будто интересуюсь, женат или холост… Но он, казалось, не заметил моей бестактности. Снова заговорил о корейском искусстве, об искусстве вообще как исторической силе, об идеологии.
Чтобы проникнуть в душу другого народа, нужно познать его идеологию, ее сердцевину. Все меняется в жизни народа, а некая сердцевина остается.
У корейцев — идеология сирхак: тяга ко всему новому, к «реальным наукам». Это идейное течение появилось еще в конце XVI века. Оно сделалось на целые эпохи основным направлением передовой общественной мысли. Перенимать опыт других народов, не допускать изоляции Кореи от остального мира, не преклоняться перед отсталостью цинского Китая…
Я слушала рассеянно. От потоков света и синевы кружилась голова. Чужой город лежал у наших ног. Гривастые гряды гор убегали за горизонт и там, вдалеке, сливались с ясной голубизной неба. Было легко и радостно. Возможно, я улыбалась. Глупой улыбкой счастливого человека. Аверьянов это заметил и рассмеялся. Сказал:
— Известный вам Квон и его жена Соль Хи пригласили нас в гости. Вечером идем! Форма одежды — парадная.
Я была несколько удивлена и обрадована. Корейцы, несмотря не внешнее радушное отношение к нам, казались мне несколько замкнутыми. Тот же Квон, начальник танкового училища, любой наш разговор, даже шуточный, выслушивал почтительно, а если и улыбался, то улыбка носила официальный характер: я, мол, все понимаю.
— Он умный, сердечный мужик, но не знает, как вести себя с такой важной дамой, как вы, — объяснил Аверьянов.
Но я-то понимала: все гораздо сложнее.
У Квона были большие горячие глаза и нервные губы; когда волновался, тонкое, худощавое лицо напрягалось, он непроизвольно начинал приглаживать свои пышные волосы. Наверное, начальство его ценило, если доверило такие важные курсы, и по всей видимости, он считал, что наилучшая форма обращения с иностранцами — официальность.
Жена Квона была известной артисткой, и меня разбирало любопытство: какая она? Кроме того, хотелось познакомиться с корейцами в непринужденной, домашней обстановке.
Особнячок, в котором жил Квон с семьей, находился неподалеку от крепостных ворот, на берегу реки Потхон. Это был серый коттедж с черепичной крышей; в таких мне приходилось квартировать в Маньчжурии. Особняк утопал в зелени деревьев. В этом особняке пять лет назад жил какой-то японский начальник, и все здесь осталось, как было: соломенные циновки татами, ширмочки, бамбук в снегу на свитке. В прихожей мы сняли обувь и в носках прошли в гостиную, где вокруг небольшого лакированного стола были установлены совсем низенькие креслица.
Я с сомнением взглянула на длинные ноги Сергея Владимировича, но он подмигнул мне: справимся!
Это была самая интимная обстановка, какую только можно придумать для приема гостей. Рассеянный свет, виды Кореи на стенах, вазы, приветливые улыбки хозяев. Хозяйку — Соль Хи я назвала бы видной женщиной: высокая, стройная, с блестящими иссиня-черными волосами, поднимающимися валом над смуглым лбом, в вишнево-красной кофточке с тесемками — корым — и в длинной белой юбке, она производила впечатление. В ней сразу чувствовалась культура поведения. Тонкие, мелковатые черты ее лица при разговоре были спокойны и серьезны.
Девятилетняя Ен Э приняла наши подарки и передала их брату Риму. Круглолицые, смуглые, чистенькие, Рим в белой рубашке с галстучком и коротких штанишках, Ен Э в розовом платьице, они вызвали у нас с Сергеем Владимировичем неподдельный восторг. И я подумала: семейное счастье — это прежде всего дети.
Когда уселись за стол, скованность пропала, заговорили как-то все сразу. Соль Хи стала расспрашивать о московских артистах, но я, к сожалению, знала не так уж много.
— Мы в своем театре хотим возродить народную музыкальную драму Чхангык, которую японцы запретили, — сказала Соль Хи. — Петь в театрах разрешалось лишь на японском языке.
— И вы пели? — осторожно спросила я.
Она тонко улыбнулась.
— Пела. Двое детей. Кроме того, так нужно было. Муж находился в пограничном районе, навещал нас тайком. Советские товарищи плохо представляют, что здесь творилось при японцах.
Она была права: я, во всяком случае, знала очень мало.
Ну, японцы установили в Корее военно-полицейский режим. А в чем он все-таки проявлялся?
— Они хотели сделать из нас верноподданных японской империи. Но делали это бамбуковыми палками. Если у кого находили книги по корейской истории, то на смельчака надевали синий арестантский колпак. В школах обучали только на японском языке. Корейский объявили «иностранным». Нам всячески внушали, что история Японии и есть наша родная история, у Кореи, мол, нет своей истории. Нам выдавали сто пятьдесят граммов чумизы или гаоляна в день. Рис, рыбу и сахар получали только японцы. Мы ели сосновую кору и хвою, китайский чернобыльник. У нас тут была всеобщая воинская повинность, все парни проходили военное обучение. Правда, винтовки в руки корейцам японцы боялись давать, Учащимся запрещали говорить по-корейски. За разговор на родном языке с нас брали штраф — по десять иен за слово. Я даже сейчас, забывшись, вздрагиваю, когда со мной заговаривают на корейском. Корейские имена и фамилии заставляли заменять японскими.
— А как вас звали на японский лад? — законное любопытство японистки…
— Кувабара Норико. Но в кругу семьи да и подруги никогда не называли меня так. Конечно, были и такие, которые охотно присвоили себе японские фамилии. Нас запугивали «красным дьяволом», коммунистами. А мой дядя был коммунистом. В сорок втором он и его товарищи подняли восстание на острове Чеджудо; они захватили японскую военно-воздушную базу, сожгли семьдесят самолетов вместе с ангарами и цистерны с бензином, расстреляли сто сорок японских пилотов и механиков. Как все это ни скрывали японцы от нас, слухи доходили. Год спустя рабочие сожгли военный город в Чонджу, взорвали шахты в уезде Хверен. Предателей партизаны убивали прямо на улицах, на виду у всех. Поезда пускали под откос. Сами уходили в горы… Квону тоже пришлось уйти.
Она рассказывала неторопливо, но я заметила, как ее кроткие глаза постепенно наполнялись огнем. Она продолжала ненавидеть, хотя и прошло с той поры больше пяти лет. То было время непрерывных облав, массовых арестов и массовой расправы. Постепенно Корея превратилась, по словам генерал-губернатора Кореи Абэ, в «неспокойный корейский тыл».
— Это было так недавно, что даже страшно. Как будто в дурном сне. Если бы не ваша армия, у наших детей не было бы будущего… — сказала Соль Хи. — Просто не было бы! И ничего не было бы, кроме ужасов жизни и американской оккупации.
Глаза ее повлажнели, но она быстро овладела собой.
Соль Хи родилась тогда, когда японцы уже владычествовали в Корее. И ее дети родились при японцах. Япония была разбита, но призраки прошлого продолжали жить.
— Когда советские части уходили из Пхеньяна, мы опасались, что оттуда, из Южной Кореи, на нас сразу же набросятся американцы, — продолжала она. — Американцы и японцы. Мы и сейчас живем с этим ощущением. Иногда просыпаюсь ночью и слушаю: не стреляют ли на улицах, не гудят ли самолеты? Куда бежать? Где укрыть детей?.. Отсюда до Сеула каких-нибудь двести километров, и до разграничительной линии — сто двадцать…
Мужчины пили инсамчжу — водку с женьшенем, якобы полезную для сердца: так сказать, приятное с полезным; мы с Соль Хи не обращали на них внимания, говорили о музыке, о театральном искусстве. Корейская музыка называется кучак, исполняется на старинных инструментах, Она издавна разделилась на придворную, изящную и народную. Соль Хи выступала в Пхеньянском государственном художественном театре — и не только в народных музыкальных драмах, но и в «Кармен». Признаться, я как-то не могла представить ее в роли Кармен. Но ведь артист редко похож по темпераменту и по характеру на своего героя. Артист есть артист. А все кореянки — прирожденные артистки. «Восемь фей Алмазных гор» я уже слушала и не узнала Соль Хи, которая, оказывается, была в заглавной роли. Там она представала воздушным созданием, неземной девой. А у себя в квартире была спокойной, очень рассудительной о твердой в суждениях, говорила о необходимости создать искусство, доступное всему народу.