— Я когда-то жил вон там. Видишь? То большое здание. Возле гавани. — Здание это было раньше и осталось поныне Вашингтонским рынком. Когда-то я жил неподалеку с де-* вушкой, которая давным-давно умерла.
Конечно, это довольно странно, но Эмма почти ничего не знает о моей жизни до того, как я встретил ее мать. Когда она была маленькая, она проявляла любопытство к Америке, но я рассказал ей столько вымышленных историй про индейцев и все прочее, что она начала в них верить, и до сих пор моя жизнь в двадцатые и тридцатые годы кажется ей волшебной сказкой. Соответствующее воспитание привило ей представление об отце как существе экзотическом. Принцесса Матильда окрестила меня «белокурым индейцем», и имя это ко мне прилипло. Эмма с восторгом рассказывала своим школьным друзьям, что ее отец — настоящий американский индеец из светловолосого племени.
Вашингтонский поезд оказался роскошным; мы отправились вовремя. Меня поразил размах торговой деятельности. Сначала нас искушали жареными пирожками. Затем появился мальчишка с огромной кипой журналов, дешевых романов и мешком арахиса. Без единого слова он бросил Эмме на колени дамский журнал, а мне — роман о Диком Западе. И исчез.
— Это подарок? — удивилась Эмма.
— Сомневаюсь.
Когда поезд тронулся, неоплаченное чтиво так и осталось у нас. Потом явилось новое искушение в белом халате — продавец жареных устриц; только суровый взгляд Эммы заставил меня воздержаться от любимого блюда, единственного американского блюда, о котором я мечтал во Франции и так и не смог найти повара, какой сумел бы воссоздать эту удивительную смесь запахов Атлантики и старого сала.
В Европе таких роскошных вагонов я не видел — зеленые плюшевые занавески, мягкие поворачивающиеся сиденья, газовые лампы с красивыми абажурами из резного стекла на подставках красного дерева и… всепроникающий запах угля и жареных устриц.
Не спеша пообедав в вагоне-ресторане, мы вернулись на свои места, где над поджидал юный книготорговец. Одна его рука показывала на романчик и журнал, другая была протянута к нам, требуя платы.
— С вас один доллар двадцать центов, сэр, — за то и другое.
В последующую перепалку в конце концов включился кондуктор, который дал молодому предпринимателю пинка, а я вручил ему двадцать центов, что, как он заявил, является «минимальной платой за прокат его публикаций». Он исчез, издав вопль от боли и восторга одновременно.
— Оки всякий раз пробираются в вагоны. — Кондуктор говорил, словно о пыли или мухах. — Ничего нельзя поделать.
Когда в Балтиморе меняли локомотив, мы вышли из вагона прогуляться по перрону. Внезапно над моей головой раздался какой-то звук. Я поднял голову и увидел дюжину бродяг, устроившихся на крыше нашего вагона.
Перехватив мой взгляд, один из них с обезьяньей ловкостью спрыгнул на перрон.
— Мэ-эм. — Он подошел к Эмме, которая была ближе к нему, и с хищным оскалом лица протянул грязную руку. — Не подадите ли монетку бедному старому ветерану?
Прежде чем кто-то из нас успел ответить, к первому оборванцу присоединились еще трое. Гримасничая, хватая нас руками, эти жуткие, дерепачканные сажей типы образовали вокруг нас угрожающее кольцо. Я поднял стек, Эмма закричала.
Тут же двое вооруженных охранников железной дороги бросились к нам из ближайшего депо, и оборванцы моментально скрылись среди вагонов и складов.
Это тревожное приключение показалось нам еще более опасным, когда кондуктор безучастно пояснил:
— От них нет никакого спасения. Как только поезд выйдет со станции, они снова будут на крышах вагонов. И если вы неосторожно окажетесь рядом, они сбросят вас с поезда.
Интересное и зловещее наблюдение: насколько я могу судить, ни один из оборванцев не был иммигрантом. На вид все они коренные американцы, раненые или растленные войной, разоренные биржевой паникой.
Тридцать лет назад я не мог даже вообразить, что в этой стране возникнет обширный и неистребимый преступный класс, так же как и ужасающая бедность, мрачно контрастирующая с невероятной роскошью тех людей, с которыми мы общались в Нью-Йорке. Мне жаль Тилдена. При всем своем уме и честолюбии вряд ли он обладает способностью или необходимой волей сделать что-нибудь с этими измазанными сажей типами, которые, точно в кошмарном сне, внезапно возникают в самый неподходящий момент, чтобы напомнить нам о существовании преисподней. Эмма все еще не может прийти в себя, да и я тоже.
Мы прибыли в Вашингтон поздним вечером настоящего — к нашему изумлению — весеннего дня. В середине февраля дует теплый, томный ветерок, сады и пустыри покрыты яркими не по сезону цветами — нарциссами и гиацинтами.
Перед зданием Пенсильванского вокзала вытянулась длинная вереница обшарпанных наемных экипажей с чернокожим возницей в каждом из них. Я всегда с трудом понимал южан, поэтому договариваться о поездке в отель «Уиллард» пришлось Эмме.
— Почему ты мне никогда не рассказывал про этот город? Ведь это же город?
Мы как раз выехали на Пенсильвания-авеню, и Эмма разглядывала все вокруг с любопытством и изумлением.
— Я был здесь только один раз. В течение двух дней в тысяча восемьсот тридцать шестом году. И мало что помню, кроме того, что и запоминать-то было нечего. Теперь по крайней мере они возвели город.
— Где?
— Слева и справа. Великая столица мира. — Шикарным жестом я обвел пансионы и бары, рестораны и отели, выстроившиеся вдоль Пенсильвания-авеню, лишь недавно, как объяснил кучер, замощенной асфальтом. Здания выцветшего красного кирпича с белыми рамами кажутся меньше, чем они есть на самом деле, из-за необычайной ширины улицы, которая тянется от Капитолия до Белого дома, то есть так было раньше.
Со времени моего первого приезда в этот город направление улицы изменилось: теперь она идет совершенно прямо от Капитолия до здания министерства финансов и затем резко сворачивает вправо, через один-два квартала снова поворачивает налево, разрезая пополам лужайку перед Белым домом, какой я ее помню. Часть лужайки, отделенная от Белого дома этим новым отрезком Пенсильвания-авеню, называется теперь парком Лафайета; в центре его установлена статуя не Лафайета — что было бы слишком логично, — а Эндрю Джексона верхом на лошади. Меня порадовало, что Капитолий наконец достроен.
— Здесь было отвратительное временное здание… кажется, коричневое.
— Красивое здание. — Эмма дала высокую оценку Капитолию. — Но эта улица вроде бы ведет в никуда? — Она перевела взгляд на Пенсильвания-авеню. — Там же ничего нет!
Мы выехали на Шестую улицу напротив отеля «Метрополитен», весьма потрепанной копии гостиницы «Индиан куин», в которой я когда-то останавливался в чудовищно жаркий вашингтонский летний день и мучался всю ночь напролет, объевшись за роскошным обедом в Белом доме Эндрю Джексона; то был мой единственный визит в обитель, о которой мечтает столько наших соотечественников.
— Ты только посмотри на чернокожих!
— Негры всегда составляли здесь большинство. Надо же кому-то работать.
— Самая настоящая Африка! Это так чудесно. Почему никто нас не предупредил?
Я думаю, что Эмма более права, чем подозревает, потому что Вашингтон — это в самом деле тропический полуколониальный город. Чувствуешь, что под его поверхностью кипит туземная жизнь, совершенно не соприкасающаяся с существованием белых визитеров, категории людей, состоящей не только из сменяющих друг друга правительственных чиновников, но и тех местных белых, гордо именующих себя Старожилами и имеющих такое же отношение к периодически меняющимся политическим деятелям, как старые ньюйоркцы, живущие возле Мэдисон-сквер, к тем тучным пришельцам, которые живут севернее.
Отель «Уиллард» расположен на том углу, где Пенсильвания-авеню поворачивает направо у министерства финансов, здания в стиле неоклассицизма, которое напомнило Эмме церковь Мадлен в Париже.
— Столь же неприглядно, — сказала она.
Отель — шестиэтажное здание. Снаружи оно довольно непрезентабельно, а внутри тщательно отделано в причудливой американской версии стиля Второй французской империи, который многие находят вульгарным, а лично я люблю — эти тесные, сверкающие позолотой и готической роскошью частные дома многих американцев и общественные здания.