Я сказал щедрому Боннеру, что могу написать для него очерк о нью-йоркских ресторанах. «Пусть это будут парижские рестораны, и я его покупаю!» Кто-то сказал мне в клубе «Лотос», что Боннер заплатил Брайанту 5000 долларов за довольно-таки неуклюжие стихи на смерть Линкольна. За такую сумму даже я готов превратиться в поэта и сочинять стихи на любую тему.
— Я вовсе не чувствую себя иностранцем, — солгал я Гилдеру, смакуя фасолевый суп, в который я щедро добавил уксуса. — Все как в старые времена. Мы могли так сидеть в таверне «Шекспир». — У Гилдера недоумение на лице. Я рассказал ему, как в этом милом заведении в тридцатые годы любил собираться литературный и театральный Нью-Йорк; увы, оно давно снесено и забыто. Гилдер млеет от воспоминаний об Ирвинге, Халлеке, Купере. Я из кожи вон лезу, чтобы его усладить.
— Думаю, что в те дни литераторы были ближе друг к другу, чем в наше время. — Мне вдруг пришло в голову, что Гилдер моложе Эммы.
— Вообще-то мы не считали себя «литераторами». Сочинительством ради собственного развлечения или чтобы позабавить друзей мог заняться любой образованный человек. Если он был беден — как я или Брайант, — что ж, мы писали для газет, чаще всего под псевдонимом, чтобы не поставить никого в неловкое положение.
— Наша литература стала теперь театром военных действий, мистер Скайлер. — У Гилдера был убитый вид. — Идет война не на жизнь, а на смерть между реалистами, как они любят себя называть, и писателями хорошего вкуса, как вы, как Брайант.
Мне не доставил радости столь льстиво предложенный общий венок, но я промолчал. В конце концов, меня лично мало интересуют текущие литературные дела. Пока мне нет необходимости самому читать всех этих новых великих писателей, я могу их превозносить или хулить, смотря по обстоятельствам.
Цитаделью реализма стал «Атлантик мансли», журнал, издающийся в Бостоне выходцем со Среднего Запада по имени Хоуэлле; он обаятельный человек, но слишком литературный, я видел его несколько лет назад в Венеции, где он еще совсем молодым человеком занимал пост американского консула — то была награда ему за восторженную предвыборную биографию президента Линкольна.
Для себя: намекнуть Даттону, что я готов написать такую же биографию губернатора Тилдена. Мы с Биглоу переписывались на этот предмет, и, хотя логичнее было бы выбрать его, он будет слишком занят предвыборной кампанией и к тому же считает, что я сумею «лучше других представить губернатора той небольшой части избирателей, которая умеет читать».
Хоуэлле пишет реалистические рассказы во французской манере, а также очень живые истории о Дальнем Западе — жанр, теперь наиболее популярный. В самом деле, если вы не с Запада (или не умеете писать, как люди Запада), дорога к настоящему успеху для вас в лучшем случае только едва приоткрыта. На противоположной стороне литературного мира находятся изящные журналы, для которых пишу я, в том числе журнал, издаваемый Гилдером.
— Мы никогда не должны забывать, — громко сказал Гилдер, подозревая, вероятно, что я забуду то, что он хочет мне сказать, пока он будет это говорить, — что наша аудитория почти целиком состоит из женщин. Да благословит их господь!
Я благословил их, жуя отличную французскую булку.
— Вот почему Хоуэлле и «Атлантик» теряют подписчиков, — продолжал он. — Потому что он постоянно шокирует дам или, что еще хуже, повергает их в скуку.
— Значит, наших дам очень легко шокировать, а скуки им не занимать. — Я сказал то, что думал, вернее, то, что только думал сказать.
Но как и большинство людей, Гилдер слышал лишь то, что хотел услышать.
— Я не всегда соглашаюсь со Стедманом или другими нашими друзьями относительно того, что именуется чувством меры. При всем том, что Марк Твен шокирует и бывает грубым, я считаю его высокоморальным человеком, оказывающим благотворное влияние на публику.
— А я считаю его самым презренным балагуром, дурачащим аудиторию, состоящую из невежественной деревенщины. — Я терпеть не могу Марка Твена, и несколько недель вынужденного молчания о нем вызвали эту нехарактерную для меня вспышку.
Гилдер не так этим изумлен, как я мог ожидать.
— Конечно, Твен здесь своего рода божество, — заметил он сдержанно.
— Особенно среди тех, кто не умеет читать. — На меня нашло. — Да ему и притворяться ни к чему, не так ли? — В течение нескольких лет Твен объездил с лекциями весь мир, рассказывая байки и анекдоты наподобие Дэйви Крокетта. К несчастью, я вряд ли доживу до твеновского Аламо.
— Но согласитесь, Скайлер, сила его рассказов…
— Он прекрасный комедиант, и я с удовольствием посмотрел бы на него на сцене. Но если бы я мог, я сжег бы весь тираж «Простаков за границей».
Моя неприязнь к Твену вполне объяснима. Профессиональный балагур, прогуливающийся среди руин блистательной Европы, презрительно отпускающий шуточки в адрес цивилизации, и все это для того, чтобы уверить своих оставшихся дома земляков в том, что они богоподобны при всем своем невежестве, фанатизме и низости, а если им придется (упаси боже!) оглянуться вокруг себя и заметить уродство своих городов и убожество своей жизни, то что ж, на этот случай есть старый добряк Марк, который объяснит им, что они — лучшие люди из всех, что когда-либо жили, да еще и в лучшей стране мира, а потому спешите покупать его книги! Скажу только одно в его пользу: его читают люди, которые обычно вообще книг не читают. А это уже кое-что. Всем известно, что любимая книга (единственная?) нашего президента — «Простаки за границей».
Гилдер изо всех сил постарался меня успокоить, заметив, что попытка Твена написать роман о политике совместно с Чарлзом Дадли Уорнером закончилась провалом, хотя пьеса, созданная на основе романа «Позолоченный век», все еще не сходит со сцены.
— А теперь он снова, кажется, провалился. — Несмотря на любовь Гилдера к Твену, он слишком литературный человек, чтобы не испытывать радости от провала другого писателя. — В этом месяце вышла его новая книга, на этот раз детская. У Брентано мне рассказали, что ее никто не покупает.
После завтрака я предложил ему прогуляться до площади Пяти углов. Он был шокирован.
— Вы шутите, мистер Скайлер?
— Должны же мы пойти на какие-то уступки реалистам? Тем более, что во Франции писатели — завсегдатаи подобных мест.
Гилдер помрачнел.
— Знаю я этих писателей. Сплошная грязь.
Он все же согласился, доверившись мне. Мы сели на Бродвее в яркий вагончик «Желтая птица» на конной тяге, направляющийся в городской парк.
На улице было не холодно, как раз то, что нужно для прогулки на свежем воздухе — хотя воздух в центральной части города отнюдь не свеж — и обозрения достопримечательностей, тоже довольно неприглядных, как выяснилось.
На первый взгляд у Пяти углов почти ничего не изменилось. Столько же улиц, как и раньше, вливается в мрачный пустырь немощеной земли. Снег растаял, и то, что обитателями с горечью именуется Райской площадью, теперь — сплошное месиво грязи и человеческих экскрементов. Вокруг покосившийся забор, призванный защитить два тоненьких деревца — единственное местное украшение. Продавцы орехов лениво занимаются своей торговлей, а старухи-иностранки, сидя на ступеньках своих жилищ, грязными руками трут хрен. В дверях дома подозрительная парочка молодых бродяг в лохмотьях по очереди прикладываются к длинной черной бутылке джина. Кое-где, несмотря на зимнее время, картежники прямо на тротуарах режутся в карты. Сдают по три карты — название игры забыл.
Когда я был молод, мне нравилось чувство опасности, совращения, даже насилия, связанное с этим кварталом. Но сейчас все иначе. Нет, оно не исчезло, — просто изменилось, скорее даже расцвело благодаря иммигрантам, которые заполнили чердаки, подвалы и крошечные комнатки ветхих лачуг, образующих треугольник площади. Самое крупное здание, некогда винокурня, недавно превращено богомольными дамами в миссию. С обеих сторон кривобокого дома узкие проходы: один из них известен как «Аллея убийц».