— Знаете, что сказал о крышах Шамбора Шатобриан? — обратился он к патрону.
Тот очнулся от мрачного созерцания окон в первом этаже: они были заколочены необструганными досками.
— Понятия не имею.
— «Шамбор напоминает женщину с развевающимися по ветру волосами», — процитировал доктор без запинки, ибо только что просмотрел путеводитель.
— Вздор! — отрезал господин Шмиц. — Посмотрели бы лучше, в каком состоянии замок.
Доктор с тревогой отметил, что в голосе шефа проскользнула едва ли не личная неприязнь к нему, Хонигу.
— Над этой штуковиной двенадцать лет гнули горб две тысячи рабочих, — прибавил господин Шмиц. — Шамбор нелегко достался Франции. Вам известно, что этот король… как там его?
— Франциск Первый.
— Так вот, этот субъект организовал при своем дворе финансовый совет, обиравший страну, чтобы выстроить замок.
Доктор, разумеется, этого не знал, и господин Шмиц продолжал рокотать:
— Для меня, кстати говоря, это важнее, чем трепотня каких-то писателей и искусствоведов. Подумаешь, маньеризм! Заботились бы лучше, чтобы эта штуковина не приходила в упадок!
Опоясанный багряно пламенеющим парком, светящийся в вечернем полумраке на подстриженных лужайках, Шеверни несколько примирил его с отношением французов к своему прошлому, которое в целом было непозволительно «обшмыгано». «Обшмыганный», размышлял доктор, в изнеможении откинувшись на подушки рядом с шофером, который вел машину в Бурже, в этом вульгаризме есть древний германский корень, означающий на всех скандинавских языках «старый». Почему его так волнует, что старое естественно становится «обшмыганным», продолжал злиться доктор, вглядываясь в скользящую за окнами машины тьму; его опять зазнобило, голова стала чугунной. Со вчерашнего вечера они «отработали» два собора и одиннадцать замков; доктор нервно посмеивался втихомолку: он, приверженец приятно-снобистского стиля в путешествиях, никогда не подумал бы, что может так влипнуть.
В отеле Бурже он, извинившись перед Шмицем, тотчас отправился к себе. И хотя он принял две таблетки аспирина, уснуть не удавалось, температура держала его в состоянии оцепенелого полузабытья. В просторном номере, где лежал доктор, было темно, несмотря на раздвинутые шторы, так как улица ночного города не была освещена; лишь красный ромб фонаря на табачном киоске отбрасывал слабый отсвет на потолок. Часов около десяти раздался стук в дверь, это господин Шмиц пришел справиться о самочувствии своего попутчика.
— Хорошенько пропотейте, и к утру все как рукой снимет, — посоветовал он.
— До потения, знаете, никогда не доходит. Температура у меня держится недолго, повысится чуть, редко когда побольше, и сразу же падает.
— Сильный жар, если сильно потеешь, куда лучше, — заметил господин Шмиц.
Вздохнув, он пододвинул себе стул. У него явно кошки скребли на душе.
— А я тут побродил с часок, — сказал он.
— Господи, неужто вам еще мало? — удивился доктор.
Господин Шмиц пропустил вопрос мимо ушей.
— Побывал, кстати, у дворца некоего Жака Кёра. Уже совсем стемнело, но я все хорошо рассмотрел. В путеводителе сказано, что Жак Кёр был казначеем Карла Седьмого, того самого, которого посадила на трон Жанна д'Арк. Это правда?
Доктор кивнул.
— Да, Жак Кёр был действительно крупный делец. Субсидировал войны Карла Седьмого с Англией.
— Вот видите, даже Жанну д'Арк кто-то субсидировал. И заметьте, это не лишает ее величия. Ведь кому-то нужно было выложить деньги ради идеи. Всегда нужны люди, которые выкладывают деньги, чтобы идея стала действительностью.
Его голос звучал так, будто он сделал величайшее открытие, а не повторяет зады. Доктора разбирал смех, однако в грузном человеке, сидевшем у его постели в неосвещенном гостиничном номере, вдруг проступило что-то мучительно-тоскливое — господин Шмиц смахивал сейчас на нахохлившуюся грустную птицу, — и доктор не рассмеялся, решив, впрочем, не упустить возможности взять реванш за два собора и одиннадцать замков.
— А вы, — спросил он, — ради какой идеи вы выкладываете деньги?
Но Хониг недооценил Шмица. Правда, нахохленная птица пожала плечами, но ответ последовал незамедлительно.
— Дайте мне Жанну д'Арк, и я буду ее субсидировать, — отпарировал он.
К утру доктору стало чуть лучше. Улицы города наводняли девчушки в черных школьных платьицах, и двое мужчин двигались, рассекая этот живой и теплый, этот щебечущий и гомонящий поток, в направлении собора, который напоминал гигантского престарелого слона, опустившегося на колени посреди города. Собор в Бурже и впрямь был самым «обшмыганным» из всего, что им пришлось увидеть за всю поездку, но выслушивать это от господина Шмица было невыносимо, ибо, с другой стороны, собор был великолепен в своем запустении, и слишком он был значителен в своей слоновьей усталости, чтобы этот капиталист, «чудо»-строитель, владелец фабрик искусственного шелка, этот крефельдский крокодил так о нем сокрушался. Вспомнив о своей обязанности перечить, доктор спросил господина Шмица, почему он не любуется собором просто так, без всяких мудрствований.
— Послушайте, — изумился патрон, — ведь именно это я и делаю. Но нельзя же превозносить до небес то, что любишь.
Только сейчас доктора осенило. И, входя в церковь, он с бешенством вспомнил, как господин Шмиц разносил все подряд, все, что ни встречалось им на пути из Парижа. Почему он это делал? Ах да, ведь он не выносит, когда дорогие ему «вещи» ветшают и «обшмыгиваются», когда они чахнут в запущенных парках, зияя пустыми оконницами, молча и угрюмо гибнут, трескаются, обваливаются, ибо сияние, исходящее от крефельдских фабрик, до них не доходит, не освещает их; так вот она, мечта господина Шмица: сверкают фабрики, сверкают замки — феерия залитых огнями немецких фабрик и новеньких с иголочки французских замков, гобелен, где искрящиеся вискозные нити настоящего и прошлого сотканы воедино; вот так бы вовеки блистать Крефельду и Версалю!
Но не было больше Святой Жанны. И негде было сыскать и намека на чудо, которое мог бы субсидировать господин Шмиц. Таинственно светились окна в доме Бурже — он этого не замечал. Взор его не отрывался от пыльного надгробия Жака Кёра. Когда они вышли из собора, их уже поджидал чернолаковый лимузин, в него можно было смотреться, как в зеркало, в этот обитый светло-лимонной кожей гроб. Иешке как следует его надраил.
Жертвенный овен
1
В прошлом году я много ездил. В середине февраля — в Швейцарию, чтобы забрать оттуда свою дочь, ей одиннадцать лет. Жена в конце января отвезла ее в Монтану в дорогой интернат, и мы через неделю позвонили — узнать, как ей живется. Услышав мой голос, дочь расплакалась. «Ты что плачешь, тычинка-жердинка?»-спросил я ее. На десятом году она вдруг очень вытянулась. «Если ты и дальше будешь так расти, тебе придется выйти замуж за Жердя, и у вас народятся маленькие жерденята» — так порой поддразниваю я ее.
Она плачет от радости, вырвалось у нее, потому что все так здорово. Это звучало не слишком убедительно. «Хочешь домой? — спросил я. — Может, приехать и забрать тебя?» «Нет, — сказала она. — Все так здорово». Слово «здорово» она неестественно растягивала. Немного успокоившись, она сказала, что двое ребят у них в интернате заболели скарлатиной. Мы с женой очень встревожились. Я связался по телефону с мадам Роллен; та объяснила, что заболевшие тщательнейшим образом изолированы, что у Моники все в полном порядке, она самая веселая из обитателей интерната и у нее превосходный аппетит. Через несколько дней мы опять позвонили, и Моника опять заплакала, но на этот раз призналась, что предпочла бы вернуться домой. Жена тоже с ней поговорила, а повесив трубку, долго думала и наконец сказала, что Моника, скорей всего, соскучилась по дому и от этого немножко переигрывает. Я знал, что жена права, но сделал вид, будто опасаюсь худшего. Укладывая чемодан, я чувствовал, как жена размышляет над моим отношением к Монике, но мне она не сказала ни слова. Возможно, она думала также, что неплохо бы мне раз в жизни выбраться во Франкфурт, проведать Клауса; я знаю, она никак не одобряет, что я полностью игнорирую Клауса, но, когда время от времени она просит меня побывать у него, в ее голосе нет и тени упрека. И я умею это ценить. Несколько лет назад жена начала собирать фарфор и с тех пор заметно переменилась. Невольно кажется, будто семейные дела занимают ее теперь гораздо меньше. Меня же это вполне устраивает, ибо создает дома приятную прохладную атмосферу. Кстати, она заблуждается, если подозревает, будто я страдаю отцовским комплексом по отношению к Монике. Я считаю, что уже само наличие тоски по дому более чем тревожно и что никогда нельзя знать, как оно там, в интернате, на самом деле. Хотя, с другой стороны, странно, что я вообще так чутко реагирую. Раньше я оставил бы все как есть, не из равнодушия, а потому что существует инстинкт, который подсказывает человеку предоставлять некоторые события их естественному ходу и не вмешиваться, но с недавнего времени я этот инстинкт утратил. Отправляясь трансъевропейским экспрессом из Кёльна в Базель, я впервые явственно ощутил, что эта способность меня покинула. Меня очень тревожит сверхчувствительность, проявляемая мною в ряде ситуаций, но я ничего не могу с этим поделать.