Пан Шишка вежливо пожал протянутую руку и присел к столу.
— Крепко живете, — сказал Алемасов.
Пан Шишка приподнял одно плечо.
— Не есть крьепко, — сказал он, — война.
— У него бык в сарае, — пояснил Кошунков. — Племенной. Все село своих коров к нему водит.
— Так, пан, так, — подтвердил хозяин.
— Он на этом быке тыщи, наверное, заработал, — сказал комбат. — У него и коров штук пять.
— И земля есть? — спросил Алемасов.
— Есть, есть, — закивал пан Шишка. — Робить нет кому… Лошадь нет… война…
Путая чешские, русские и немецкие слова, пан Шишка изложил просьбу, полагая, что Алемасов большой начальник и может ему помочь. Пану Шишке стало известно, что в соседних селах раздают по хозяйствам пленных немцев — в работники. Нельзя ли и ему получить хотя бы двух пленных, а то просто беда, работать ну совсем некому.
— Чего захотел, — удивился комбат. — Ты воевал с немцами?
Пан Шишка сказал, что воевать ему не пришлось, а немцев он не любил.
— Не любил, говоришь? — продолжал Кошунков. — Может, сыны твои воевали?
Оказалось, что сынов у пана Шишки нет, есть только дочери, уже замужние.
— Так, значит… Пленные немцы тебе нужны.
— Робить некому.
— Довод, ничего не скажешь…
— Что ты говоришь? — перебила мужа Шура, до этого молча слушавшая разговор. — По-твоему выходит, если б он или сын его воевали против немцев, значит, можно ему дать пленных в работники!
— А что? Ты у немецкого колониста по вольному найму работала или как?
— Нет, не по вольному.
— То-то и оно. По справедливости: что посеял, то и жни.
— Нет, — твердо возразила Шура, — это будет не справедливость, а жестокость. И потом что же это получится? Одного колониста в шею, а другого — по головке гладить? Войну какую пережили…
— Наша война справедливая, — не вдаваясь в подробности, ответил Кошунков.
— А раз справедливая, значит, за то, чтобы люди на людях не пахали и в концлагерях их не душили, в печах не жгли. Никого — ни русских, ни евреев, ни немцев.
Глаза у Шуры глядели твердо, щеки зарозовели, она готова была отстаивать свои мысли, которые пришли в голову ей не сегодня, а сложились после всего, что она увидела и пережила. Совсем не похожа была она сейчас на ту покорную и неловкую девушку в платье с чужого плеча, какую увидел Алемасов несколько месяцев назад под Краковом…
Желая оставить за собой последнее слово, Кошунков сказал:
— Никто и не собирается жечь их в печах, а поработать им не вредно, — и тут же, избегая углубления спора, повернулся к пану Шишке: — Не дадут тебе пленных, не положено.
Пан Шишка кисло улыбнулся и — то ли он не понял спора, возникшего за этим столом, то ли понял как-то не так — намекнул, что если пан офицер замолвит за него словечко насчет пленных, он в долгу не останется.
— Ты что же это… — Кошунков встал.
Теперь хозяин все понял: тон и вид комбата не оставляли сомнений. Вздохнув, пан Шишка поднялся и молча вышел.
— Вот тип, — сказал Кошунков.
— Война кончилась, война продолжается, — Алемасов встал. — Проводите меня.
Кошунков и Шура проводили его до перекрестка и распрощались. На землю опускались тихие летние сумерки, незатемненные окна в домах светились. Непривычно было Алемасову идти по этой мирной, с теплыми огнями в окнах улице. И как-то все еще не верилось, что не стреляют, что и завтра, и послезавтра не будут стрелять, что ни ему, ни комбату Кошункову, ни жене его Шуре не грозит смерть от вражеской мины или пули. И что можно строить планы, загадывать далеко вперед.
ТРИДЦАТЬ ТРИ ЖИЛЕТА
По штатному расписанию пластунскому соединению полагалась многотиражная солдатская газета. И она была, выходила три раза в неделю на двух полосах малого формата. Делали ее работники редакции и типографии, которые передвигались в двух специальных машинах, именовавшихся в просторечии «лайбами», ибо они были тяжелы и неуклюжи на вид, что не мешало им, однако, успевать за дивизией по самым безнадежным дорогам. Тут, конечно, самое бы время воздать должное шоферам и прежде всего замечательному водителю Ладо Когуашвили, но — рассказ не о том. О водителях как-нибудь в другой раз, а сейчас, как обещано в заголовке, — о жилетах.
В начале сорок пятого года редакция солдатской газеты оказалась без литработника. И вот в один прекрасный день перед редакторские очи явился и, как полагается, представился невысокий белобрысый лейтенант. У него была фамилия, но ее как-то сразу все забыли и стали звать лейтенанта по имени — Николаем.
Николай был шустрый и разбитной малый. Два года он проходил в порученцах, что наложило отпечаток на его внешний и внутренний облик. Гимнастерочку он носил коротенькую и складочки под ремнем ловко сгонял назад, в петушиный хвостик, сапоги чистил до слепящего блеска и сдвигал их в гармошечку. А лицо у него было серое, плоское, с широко расставленными водянистыми глазами, которыми он смотрел на мир уверенно, даже нагловато.
Проницательный и лукавый Петро Дмитрусев, печатник, знавший все о всех в редакции и типографии, составил себе представление о новом литработнике с первого взгляда.
— Миша, — сказал он секретарю газеты, — ты будешь иметь с ним веселую жизнь.
Давние приятели, Дмитрусев и секретарь редакции, в обычное время обращались друг к другу по имени и на «ты». Когда с газетой была «запарка» (а это случалось нередко) и Дмитрусева приходилось «кидать» на помощь наборщикам, секретарь переходил на официальный тон. Тут уж Петро превращался в ефрейтора Дмитрусева, а Миша становился товарищем лейтенантом.
Поддержав шилом и верстаткой наборщиков, отстучав на своей «американке» положенное число экземпляров газеты, Дмитрусев сворачивал цигарку и подсаживался к секретарю.
— Вот я так иногда подумаю, товарищ лейтенант, — начинал он, поглядывая на собеседника хитрыми глазками.
— Обижаешься? — с нотками раскаяния в голосе спрашивал секретарь.
— Да нет, — пожимал плечами Дмитрусев, — кто бы, может, и обиделся, а я-то знаю вас, товарищ лейтенант. Совести у вас нет и взять негде…
— Ну, завел, — хмурился Миша. — Скажешь старшине, чтобы сегодня тебя в наряд не ставили.
На этом дипломатия обычно кончалась, и Дмитрусев распускал тонкие губы в улыбку: стоять в наряде он любил еще меньше, чем помогать наборщикам.
Когда печатник высказался насчет новичка, секретарь оборвал его, сказав холодно и назидательно:
— Во-первых, товарищ Дмитрусев, вы очень скоры на суждения, во-вторых, много себе позволяете.
Дмитрусев не обиделся. Ухмыльнулся, сдвинул кубанку на висок, вывернул ладони, стал похож на нового лейтенанта.
— Ладно, ладно, — сказал секретарь и не удержался от улыбки.
Предсказания проницательного печатника вскорости начали сбываться.
В газетном деле Николай смыслил немного, писал неряшливо и не очень грамотно. Заметки его приходилось переделывать и сильно править. Занятие это вовсе неинтересное, утомительное и даже человеку спокойному и уравновешенному может надолго испортить настроение. Миша не отличался ни спокойствием, ни уравновешенностью. Поначалу он, правда, сдерживался и ограничивал себя в смысле энергичных выражений. А новичок, увидев свою фамилию на газетном листе, решил, что он вполне зрелый журналист и на замечания секретаря редакции может чихать. Тем более, что принадлежал Николай к той категории людей, которые после общения с генералами лейтенантов уже ни во что не ставят.
— Вот у тебя написано, — ледяным голосом читал Миша, — «Прочитанную лекцию на семинаре агитаторы слушали с неослабеваемым интересом…»
— Ну, и что? — вопрошал Николай.
— А то, что так писать нельзя.
— Почему?
— Потому, что это безграмотно.
— Например?
— То, что я прочел, и есть пример, — кипятился Миша, — какой еще, к дьяволу, нужен пример.