Нуба снова сел, тараща глаза в ночь и пристроив тыкву на голом колене. Муравьи шебуршились, и он, передергивая плечами, решил держаться, чтоб не давать себя укусить.
Он держался и днем, делая обычные дела, только рябь на воде стала ярче и резала глаза, а стук топора в зарослях и негромкие возгласы учеников, несущих от родника воду, казалось, втыкались в виски.
Следующей ночью муравьи пригодились. А еще он много пил, прикусывая край долбленого кувшина зубами и не вытирая мокрого подбородка. Пил и выходил за хижину, нарочно медленно, стараясь протянуть каждый шаг и каждое действие, чтоб рассвет пришел побыстрее.
Рассвет пришел через множество вдохов и выдохов, через сотни вскриков сновидцев, доносящихся из леса, через пятнадцать злобных муравьев, кусающих мякоть у локтя. И солнце, вырвавшись из-за крыши хижины, вдруг загудело и заухало, мигая, как страшный красный рот. Нуба забрал удочки, ушел к своему бревну, оскальзываясь, долго лез и у самой развилки упал в воду, выбрался, фыркая, и рассмеялся. Горела кожа, покусанная муравьями, но все было почти нормально. Вот только солнечная рябь на воде сплеталась в непонятные письмена, непохожие на те, которым учил его маримму, водя пальцем по ветхим свиткам из пальмового листа. Не обращая внимания на уплывающую удочку, Нуба попробовал спеть знаки и снова засмеялся, потешаясь над своим голосом.
Маримму еще раз приходил, через две ночи, чтоб принести ему новых муравьев. А когда, еще через ночь, муравьи перестали помогать, остался с Нубой в хижине, сидел с ним у очага и, прикладывая к ноге мальчика тлеющую ветку, слушал его болтовню.
Следующий день стал самым мучительным для неспящего. То, что должно было сверкать — кричало. Грохотала рябь на воде, трещали блики на листьях, ахало небо, пуская солнечные стрелы в уши. Пронзительно, как огромные москиты, пищали белые тоги маримму, а черные плечи и колени учеников глухо и изматывающе бормотали.
Сидя у стены хижины Нуба поднял голову и осклабился. Голос его маримму отдавал едкой кислотой, как дикие плоды сегерика. Поливая затылок горечью, закричала с верхушки дерева обезьяна, забились в открытый рот, проваливаясь в горло, сладкие вопли пролетающей птичьей стаи. Он заговорил, не понимая своих слов, только чувствуя, как наливаются они солью, раздирающей глотку. И, промахиваясь, поймал поданный учителем Байро маленький сосуд, бутылочку мутного стекла без пробки. Суя к лицу, на ощупь нашел свой рот и присосался, надеясь, что зелье, принесенное учителем, прояснит его мозг. Бутылочка оказалась пустой. Хмуря брови, Нуба наклонился вперед, стараясь понять слова, что падали на песок изо рта его учителя и подпрыгивали, брызгая кислым соком.
— Зелье в тебе, — вопили слова, падая дохлыми муравьями, — другого нет-нет-нет, оно в тебе.
Бросил бутылочку наземь и откинулся к стене.
«Сейчас я умру». Мысль была в меру сладкой, свежей и хорошо пахла. С ней надо было побыть подольше. Как можно дольше. Остаться. Чтоб уже ничего…
«Умру»…
Через полузакрытые глаза он видел, почему-то наступил вечер, солнце, гудя, тащит за собой лучи, отражения, блики и стрелы на воде, и все это пищит, стрекочет и коротко постукивает.
Умереть мешал маримму. Стоял, не давая сосредоточиться, смотрел исходящими кислотой глазами. И запах смерти стал портиться. Впадая в отчаяние, Нуба возненавидел учителя, солнце, катящуюся на него ночь. И поднимая голову, напрягся, стараясь напоследок найти и себя, поймать, задать трепку этому вот, который сидит и мычит, как убогий старик у колоды с питьем для коз, не умея справиться с миром.
В это мгновение, мелькнувшее мимо его сознания, пелена искаженного мира вдруг упала. Утащилась под землю, явив ему мир настоящий, такой, каким он привык его видеть и слышать. Только в тысячи раз более яркий и четкий. И — большой. Как освещенный полуденным светом камень приблизилось к Нубе огромное лицо маримму, зашевелились губы, открывая ущелье рта.
— Вставай, время идти.
Юноша встал, расправляя плечи в пустыню и горы, поднимая голову за небеса.
«Я — бог»…
— Не медли. А то силы кончатся раньше, чем мы дойдем.
Маримму охватил плечо-гору ладонью-равниной и оба двинулись вперед, поднимая вековые деревья ног, мимо хижин-отрогов, полных людей-великанов. Минуя бескрайние плоскости вытоптанных великанскими ступнями деревенских троп, вышли на бесконечный песок у озера и Нуба милостиво оглядел необозримые просторы. Все тут достойно его величия и размеров. Прекрасный мир, населенный богами. И бог-маримму Байро идет рядом с богом-Нубой, показывая за черные деревья, где сверкает солнце-костер.
Садясь, Нуба принял из рук маримму длинную бутылочку из тыквы, кивнул и поднес ко рту. И тут мир стал стремительно уменьшаться, стягиваясь в точку посреди кромешной темноты. По ушам ударил голос учителя:
— Скорее!
Теряя сознание, Нуба успел единожды отхлебнуть из узкого горла, пока язык и глотка еще слушались.
Глава 8
Маленькая ива клонилась, будто разглядывая что-то в быстрой воде, и ветки длинно шевелились в переменчивых струях. Листья-рыбки стояли против течения зеленой стайкой. А рядом на воде дрожали тени этих же веток, с такими же листьями-рыбками.
Он смотрел на спину девочки, обтянутую старой рубахой — на одном рукаве красовалась прореха и в ней согнутый локоть, испачканный засохшей глиной. Внимательно глядя на пространство между листьями и их тенями, она подавалась к воде, рубаха на спине натягивалась все сильнее, очерчивая лопатки. А под ногами, обутыми в мягкие кожаные сапожки, уже поехала мокрая глина, оставляя блестящий след.
— Сейчас, — вполголоса сказала Хаидэ, не поворачиваясь, медленно протянула руку, локоть мигнул светлым и скрылся в прорехе. А девочка добавила в ответ на его напряженно сведенные брови и только начинающийся жест больших рук с растопыренными пальцами:
— Я не упаду. Ты не бойся.
Нагнулась еще ниже, держа раскрытую ладонь над самой водой и поворачивая ее ребром. Сильнее блеснула глина, показываясь из-под сапожек.
И тут из воздуха мелькнула оранжево-синяя молния, с коротким вскриком вонзилась в воду прямо перед лицом Хаидэ, плеская в стороны белые брызги. И вырвалась на поверхность, шумя мокрыми крыльями и почти сразу исчезая в солнечной пустоте.
— А! — успела сказать девочка, взмахивая руками, чтоб защитить лицо, и с шумом обрушилась в ледяную воду, мелькнув под вылетающей птицей измазанными глиной подошвами.
— Мвэммм! Ы! — прорычал-простонал Нуба, кинувшись следом, поймал ее длинной рукой, обхватывая поперек живота, выдернул из воды, поднимая тучи радостных брызг, схватил второй рукой вокруг пояса и, прижимая к себе, откачнулся, переступая босыми ногами, чтоб отпустить девочку там, где берег уже не ползет в воду при каждом движении.
— Пусти! — смеясь, княжна уперлась ему в грудь и замотала головой, стряхивая с плеча привязанную шнурком шапку, — я и не упала, не ругай. Если бы не дурная птица…
Он поставил ее на траву, гримасничая, быстро развязал мокрый узел и откинул шапку. Собрал в большую горсть потемневшие мокрые волосы, отжимая воду. Нахмурился, чтоб она видела.
Топчась по траве, подставляя голову и вытягивая руки, чтоб снял с нее рубаху, княжна рассуждала, смеясь и споря с молчаливым спутником.
— Ну и что? Зато я видела их, совсем близко. Между зеленым и черным, они стояли — цветные-цветные. Птица одну унесла, съест ведь, жалко, такую красивую и съест. Ну, может птенцам, им ладно, пусть, они глупы и не понимают красоты. Я? Нет, я умна. Неправда, Нуба! Мне уже вот сколько! Двенадцать! А ты со мной, будто я в колыбели. Зачем штаны? Они сухие. Почти. Хорошо, хорошо, только не говори Фитии. А дым она не унюхает. Ты собери хворост, а я пока раскину одежду на ветки.
Когда он вернулся с охапкой хвороста, княжна сидела на корточках, обхватив голые колени пупырчатыми руками, и Нуба укоризненно цокнул языком. Весеннее солнце ярилось вовсю, но не могло прогреть воду ручья, и ветер задувал с севера, приносил в себе дыхание талого снега. Быстро двигаясь, он разложил ветки, устроил среди них ворошок сухой прошлогодней травы и высек огонь. Когда почти невидные в свете дня, языки пламени запрыгали, переползая с ветки на ветку, княжна протянула руки к огню, со вздохом пошевелила озябшими пальцами.