Ялмар Серенгард, махнув рукой, надменно объявляет:
— Не надо. Я сейчас уезжаю.
— Как? Неужели ты хоть один-единственный денек не побудешь с нами? — Старушка гладит Ялмара по плечу. — Останься хоть до утра.
Ялмар Серенгард резко качает головой.
— Это невозможно. В такой атмосфере… Это было бы против моих принципов. Поймите: против моих принципов. Эта атмосфера… эта обстановка… эти люди… они оскорбляют мои эстетические чувства… Я поэт… Понимаете: поэт! Я не могу быть где попало, как попало… Нет, не могу. Это противоречит моим эстетическим чувствам и моим принципам. Понимаете! — Он обрывает свою речь, в которой уже заметно ощущается присутствие содержимого опустошенной бутылки, и смотрит в окно.
— Скажите, вот та, что там идет, разве это не… ну, как ее звать?
— И, сынок! — с упреком в голосе замечает старушка. — Разве ты не узнаешь Марту! Это же Марта, дочь нашего хозяина, с которой ты вместе пас свиней.
— Ах да, Марта. Теперь я вспоминаю. Вам нечего удивляться, если я позабыл: сколько идей, сколько проблем бродят в моей голове и ждут разрешения! Где же мне помнить имя какой-то деревенской девчонки!
— Ну конечно, сыночек… — заикаясь, говорит старушка. — Конечно… Мы и сами видим, что тебе не больно нравится у нас… Мы простые, темные, деревенские, а ты в городе привык с образованными… И все же насчет Марты не сомневайся… ни, ни! Она тоже образованная: почти полные три зимы ходила в волостную школу. Читает, как сам священник, и газеты, и книги… Вечерами зимой все собираемся ее слушать. И бывает, так смеемся, так смеемся…
— Гм… да, — бурчит старик и осторожно вынимает из миски кусок мяса. — Иной раз от смеха в животе колики.
— И работящая, надо тебе сказать! Как птичка, как ртуть, подвижная и целый день хлопочет. Мать больна, так она одна со всем решительно в доме справляется. Такое усердие не часто встретишь в наши дни. Я тебе вот что скажу: счастлив будет тот парень, который ее возьмет.
Ялмар Серенгард усмехается.
— Да, в берущих, видимо, недостатка нет…
— В желающих, сыночек, в желающих. Но она — ни с кем, ни-ни-ни. Ни столечко! У меня, говорит, есть друг детства, того и жду… Она ведь, сыночек, о тебе только и говорит…
— Обо мне? — У Ялмара Серенгарда опускается угол рта.
— Да… А нам она, могу тебе сказать, будет дочь родная… Ведь она, сыночек, на тебя одного надеется… Если бы ты ее взял, ты бы не пожалел, вот мое слово.
— Да я и намеревался взять. Марта, сказал я, иди, садись ко мне на колени… Хе-хе, — она грубо выругала меня и убежала.
— И, сыночек, зачем же ты этак сделал! Неужто нынче так можно… Поженитесь, тогда уж…
— Что ты сказала: по…?
— Поженитесь, ну да. Разве приличной девушке подобает этак…
— Пожен… — Ялмар Серенгард закрывает рот рукой и отворачивается. Но теперь он больше не в силах владеть собой. Он вскакивает.
— Жениться!.. — кричит он и прыскает со смеху. Корчась и изгибаясь, он хохочет, позабыв о своих эстетических чувствах и гордой осанке.
У старика мясо вываливается из рук. Он тоже быстро вскакивает.
— Мать! — Голос его дрожит от гнева. — Что ты тут болтаешь! Ведь он все время издевается над нами.
Ялмар продолжает смеяться, расхаживая по комнате.
— Ну, сыночек… — Старушка тоже обижена. — Над отцом с матерью смеяться нельзя — это грех. И над Мартой тоже нельзя смеяться: она девушка честная.
— Честная, да… — Ялмар все еще не может успокоиться. — Да, все они неповоротливые и честные, эти деревенские простушки, как коровы, которых они доят. И когда поэт, бессмертный средь людей, подобно Пану удостаивает ее чести и говорит: сядь ко мне на колени, — она с руганью убегает. А где же воспитание! Где понимание того вечного, изысканного наслажденья, делающего человека похожим на фавна и веселого Эроса и… и прочих богов. Такая женщина просто грубый, сырой кусок мяса. Она не понимает, что только через мужчину она обретет содержание и значение, что только через мужчину она может пасть и снова подняться… Да я плюю на такое существо! Моя высшая сущность, мое трансцендентальное «я» жаждет иных наслаждений. Я люблю женщин, смело и открыто служащих своему высшему, божественному назначению.
— И, сыночек, — бормочет окончательно сбитая с толку старушка.
Ялмар Серенгард с королевским величием поворачивается к ним.
— Повторяю: никакой я вам не сын. Не называйте меня сыном, это меня оскорбляет. Смертельно, невыносимо оскорбляет. Какое право имеете вы на это? Простой, банальный, физиологический акт — ничто для человека, поднятого выше трех измерений этого мира, выше времени и пространства, в бесконечность вечности… Да — veritas, veritas. [11] Я от вас ничего не унаследовал, кроме этой ничтожной, не имеющей ценности жизни. За это вам не следует никакой благодарности. Наоборот: мне стыдно, глядя на вас, за ваше грубое, неотесанное варварство. Грязь прилипает к моей душе каждую минуту, которую я провожу в этом болоте, полном убийственных испарений. Я стыжусь того, что родился в век, когда дети еще не имеют права выбирать себе родителей.
— Ты слышишь… — дрожащим голосом шепчет старушка, — как он нас ругает…
— Гм… да… — шепчет ей в ответ старик. — Ругает. Мне кажется, что у него здесь… — И он дотрагивается пальцем до лба. — Лучше бы я не показывал ему бутылки.
Ялмар Серенгард бегает по комнате. Он старается, но не может обуздать в себе гнев сверхчеловека, свое поэтическое возбуждение. Наконец он останавливается.
— Мне жаль тебя, старик, и тебя тоже, старушка… Мне искренне жаль вас. Но я не могу иначе. Вы прозябаете и задыхаетесь в вашем ничтожном и гнусном бытии, а я поднялся выше жизни и людей. Юкум Брумелис умер, — как старую грязную одежду, я скинул его с себя. Я, Ялмар Серенгард, сверхчеловек, я высший тип человека, я человек будущего — homo sapiens. Плевать я хотел на Юкума Брумелиса… на всех вас! Слышите: на всех я плюю и… и… еду обратно в Ригу!
Homo sapiens бежит к кровати, хватает желтый пыльник, поспешно пытается надеть его. Он спешит и никак не может попасть в рукава.
Старушка боязливо подходит к нему.
— Ты, значит, всерьез?.. Останься, ну хотя бы до завтра.
— Прочь с моего пути, жалкое создание! — вопит он в экстазе и надевает шляпу. Потом, немного подумав, берет полотно и носки и рассовывает подарки по карманам.
Старушка спешит к столу, берет из него бумагу, заворачивает в нее кусок мяса, кладет сыну в карман. Хватает пирог и тоже сует ему в карман.
— Ну, на дорожку… — шепчет она сквозь слезы.
Homo sapiens делает торжественную паузу.
— Так. Оставайтесь же у своего золотого тельца. А я снова поднимусь на свой Синай!
И он гордо направляется к выходу, где сталкивается с Мартой.
— Ага, значит, наутек, — говорит она без малейшего уважения, но с гневом и с издевкой во взгляде. И, выходя следом за ним, кричит: — Обманщик! Жулик!
Жалкие создания молча и в недоумении переглядываются. Потом оба разом бросаются к открытым дверям.
— Зови же его назад! Не пускай его! — плача, подталкивает старика старушка.
Но старик в нерешительности топчется на месте, — бежать ли ему или нет.
— Нет… зови ты! У тебя лучше получится…
— Опоздали, он уже в коляске. Уедет… О, господи! И что это Марта там ругается!
— Уедет… Старуха! Где же… ведерко с маслом, которое ты ему приготовила?
У старушки даже ноги подкашиваются, она ударяет себя по лбу рукой.
— Ох, пустая моя головушка! Там… под кроватью… Ох, пустая моя головушка!
На дворе слышен сердитый голос Марты.
Старик шарит под кроватью, находит маленькое беленькое ведерко и бежит во двор.
— Подожди! — кричит старушка. — Постой, сынок, вот тебе еще ведерко с маслом. Подожди, сынок!
— Тише ты! — прерывает ее старик и машет ведром в воздухе. — Постой… Ал-мар… Серый гад!
Но за дверью громко заливается колокольчик.
Старушка и старик остаются стоять на пороге домика, отведенного испольщикам в Маз-Киркуцисах, и слезы текут по их морщинистым щекам.