— Меня зовут… — продолжает сын уже с меньшим воодушевлением и пафосом, но с еще большим достоинством и гордостью. — Разве вы действительно еще не знаете моего псевдонима?
Отец и мать снова смотрят друг на друга.
Сын пренебрежительно машет рукой.
— Где им понять высоты культуры, им — стоящим на низшей ступени развития! Но ты, Марта? Ты же еще в том возрасте, когда возможна некоторая ориентация в вечном царстве поэзии. Ты могла бы проявить интерес к лучшему сыну народа, к его поэтической судьбе, полной синих кошмаров… Марта?
— Да?
— Как меня зовут?
— Я, Юкум, не знаю…
Величественно, как сам Аполлон, он поворачивается, берет со стола открытку, протягивает ее Марте.
— Возьми и прочти.
Марта берет открытку, но опускает руки.
— Я, Юкум, не могу разобрать…
Тогда он берет открытку кончиками пальцев и, держа ее на большом расстоянии от глаз, делает ударение на каждом слоге, читает, словно решая вопрос жизни и смерти:
— Ялмар Серенгард.
— Ялмар Серенгард… — словно эхо, вторит Марта, не переводя дыхания.
Ялмар Серенгард поворачивается к старикам, которые стоят не шевелясь, все больше цепенея от удивления.
— Слышали: Ялмар Серенгард. Ну-ка, старушенция, повтори.
— Ну что ты, сынок… — Голос у старушенции дрожит, старая рука судорожно теребит кончик передника.
— Нет, ты повтори, не бойся. Это имеет большое значение. Имя — это символ души… то есть символ бытия человеческого. И я желаю, чтобы те, кто говорит обо мне, знали мое имя, знали меня. Таков мой принцип, и я требую, чтобы вы считались с моими принципами. Вот чего я требую от вас. Ну, повтори ты, старикан: Ялмар…
Старикан откашливается и бурчит что-то похожее на «алмар».
— Серенгард…
Старикан, совершенно сбитый с толку, старается выговорить, но получается нечто похожее на «серый гад…»
Тут Ялмара осеняет какая-то мысль, и он поворачивается к Марте.
— Я все же поражаюсь, как мало здесь знают своих поэтов, толкователей бессмертных звезд, измерителей мистических глубин. Неужели в этом доме никогда не произносили моего псевдонима?
Марта отрицательно качает головой.
Тогда Ялмар поспешно вытаскивает из внутреннего кармана два совершенно истрепанных и замызганных журнальчика, листает один, второй, кладет один на другой и протягивает их Марте. Указывает пальцами, потом с олимпийской самоуверенностью поворачивается и принимается медленно прохаживаться по комнате.
Старушка дергает старика за рукав.
— Пусть они вдвоем поговорят об этих книгах, — шепчет она. — Пойдем пока.
— Вот еще! — тоже шепотом возражает ей старик. — Что ж, я со своим кровным сыном и поговорить больше не умею? Господи, ну и времена!
— Тише ты! — обрывает его жена и выталкивает за дверь.
Ялмар Серенгард снова останавливается против Марты.
— Ну, прочла?
— Да… — отвечает она, все еще смотря в журналы, которые дрожат в ее руках. Губы у нее тоже дрожат. Все лицо ее залила густая краска.
— Красиво?
— Д-да… я думаю… красиво.
— Ты думаешь! Читая поэзию, думать не следует. Скажи лучше, что ты почувствовала?
— Ничего… Я ничего не поняла…
— О, sancta simplicitas! [9] Неужели стихи нужно понимать! Современная импрессионистская поэзия! Она говорит языком субъективным, действует непосредственно на чувства, на душу, на сверхчеловеческое бытие человека. Скажи, Марта, ошибаюсь, ведь тебя зовут Марта? Ну скажи, не видела ли ты, как вокруг тебя летали нежные, прозрачные, эфирные существа? Разве сирены, нимфы и наяды не плескались вокруг тебя в серебряных волнах облаков, озаренных лунным светом? Разве не слышала ты вдалеке божественную музыку, подобную симфонии Бетховена, или скрипке Паганини, или Эоловой арфе, или вальсу Штрауса? Скажи, ты видела, ты слышала?
Марта, будто в испуге, отступает на несколько шагов. Она смотрит вправо, смотрит влево, бросает растерянный взгляд через плечо. Качает головой.
— Нет, ничего не слыхала, не видала…
Вздохнув, Ялмар Серенгард берет из рук Марты свои тетради, сворачивает их и сует в карман, потом снова садится на прежнее место.
— Кому ни дашь читать, — никто ничего не видит и не слышит. Я, видимо, на полвека раньше, чем нужно, родился на свет. Сейчас меня не понимают, но потом мои труды… мне будут воздвигать монументы — из белого итальянского мрамора… Изваяние мое будет стоять на высоком пьедестале и будет смотреть на вечно синее море, где плещутся голые нимфы и сирены… Но все-таки хоть какой-нибудь аромат ты почувствовала — нежный запах роз, фиалок? Тоже нет! О, проклятье судьбы быть поэтом!
И, воодушевляясь таким образом, он все внимательнее вглядывается в лицо Марты. Его все больше привлекает здоровое, обветренное, покрытое нежным румянцем лицо деревенской девушки. Он постепенно становится тише, говорит спокойнее, взгляд его делается каким-то скользким, настороженным.
— Ну, что это ты все прячешься в углу? — обращается он к ней довольно учтиво, как бы спустившись с высот на землю. — Не прячься. Хотя в тебе нет ни благородства Елены, ни страстного огня Клеопатры, но все же есть кое-что, могущее на миг заинтересовать и возбудить в мужчине некоторые инстинкты, о которых пишет Мантегацца и Вейнингер… Подойди поближе. Я не хочу лишать себя такого наслаждения, которое испытывает мужчина, погружая свои взоры в гармонию женских форм. Иди же, я тебя зову!
И когда Марта еще больше съеживается, он встает, берет девушку за руку, ведет ее к столу и снова садится.
— Так. А теперь отними-ка руку от лица. Мне кажется, что мы знакомы целую вечность. Или я ошибаюсь?
— Что ты мелешь! — восклицает Марта, мгновенно вскипев. — Знакомы? Только знакомы? А давно ли, скажи, ты мне через день письма писал? Разве ты это позабыл?
— Женщины очаровательнее всего тогда, когда они сердятся, — спокойно философствует Ялмар Серенгард, предоставляя глазам своим то наслаждение, о котором он только что говорил в такой форме, что Марта снова вспыхивает и закрывает лицо передником. — Нет, я ничего не забыл. То есть мое внешнее «я», может быть, и забыло, но в глубине моего существа каждое переживание и каждое наслаждение лежит и выкристаллизовывается в ожидании часа поэтического экстаза, чтобы подняться из глубин на вечный свет ослепительного искусства.
— Не бреши! Говори так, чтобы человек мог тебя понять! — снова вспылила Марта, но тут же спохватилась.
Ялмар Серенгард снисходительно улыбается: «Tout comprendre, c'est tout pardonner», [10] как сказано в иностранном словаре… то есть как говорит французская поговорка. Как можете вы, смертные, понять ход мыслей и манеру выражаться, свойственные олимпийцу…
Он умолкает, ибо взгляд его приковывается к бутылке на подоконнике. Ялмар несколько раз поворачивается к ней, потом, взяв ее, вертит в руках.
— Это, несомненно, беленькая…
— Ты… видно, только насмехался надо мной… — тихо говорит Марта. Но в голосе ее звучит та угроза, которая слышна в реве тигрицы и в мяуканье кошки, когда человек слишком близко подходит к ее логову.
Ялмар Серенгард занят своим делом — он берет с подоконника чайный стакан, наливает в него из бутылки, пьет, крякает.
— Кошмарный напиток! И тем не менее мы, богом избранные жрецы, вынуждены его пить, ибо народ еще не дорос до своего совершеннолетия и не может еще выплачивать нам пенсию вечности или, по крайней мере, выписывать на праздник для нас, избранных, по бочонку вина из Венгрии, Къяхты или Малаги. Нам полагается нектар и амброзия, а мы вынуждены пить эту вонючую, гнусную монополку!
Наливает и снова пьет.
— Ты не думай, что я тебя презираю, — словно вспомнив о ее словах, обращается он к Марте. — Ничуть. Я принадлежу к тем людям, девиз которых: «Пользуйся мгновением». Наслаждаться там, где представится случай и при любых обстоятельствах. Поди же сюда!
— Что? Куда?