За хлевом он увидел Зельгиса, который только что подъехал на фуре к стогу клевера. Погода сегодня ясная, сухая. Эка важность, что воскресенье! Эка важность, что пастор дома и в пять часов совершит в школе богослужение. Ведь у новохозяев много дел посерьезней… Дойдя до конца поросшей ольхой канавы, пастор увидел, что навстречу ему идут Абрик и его жена с граблями на плечах. Наверное, косили сено в низине. День выдался погожий. Эка важность, что сегодня воскресенье и пастор дома…
Пастор поглядел направо, налево. Поздно, уклониться от встречи невозможно. Он остановился и стал смотреть за реку, на поле яровой: пшеницы.
Абрик с женой переглянулись. Жена, задрав нос, молча прошла мимо и даже не взглянула на пастора. Абрик слегка прикоснулся к шляпе, делая вид, будто здоровается, но только сдвинул ее набок, а грабли переложил на другое плечо. Однако остановился.
— Прогуливаетесь, господин Зандерсон? Да, теперь, конечно, можно. Траншею мы засыпали. А то раньше тут скотина ноги ломала… Только не ходите в ольшаник, там везде колючая проволока. А где крапива и хмель — там блиндажи были. Сущая преисподняя! Будь мы как люди, давно бы сговорились и поработали дня два сообща. Скоро оттуда змеи начнут выползать.
— Кому участок достался, тот пусть и засыпает.
— А почему одному достались траншеи, а другому нет? Почему я один должен засыпать — нешто я хуже других? Я их нешто выкопал? Я один доски оттуда таскал? Как за материалом — все тут как тут, а засыпать — мне одному. Нешто это дело…
Пастор протер очки и опять нацепил их. Пальцы у него двигались слишком торопливо.
— И всегда-то вам плохо, Абрик, ничем вы не довольны. А ведь вам досталась лучшая земля.
— Лучшая земля… Какая это лучшая… Еще один участок — туда-сюда. А что на пригорке — не растет там ни черта. Сплошная глина — в сушь хоть молотком ее разбивай.
И каждый посмотрел на поле густой яровой пшеницы, словно угадав, о чем думает другой.
— Пшеница у вас превосходная, Абрик. Один белый хлеб будете есть.
— А вам досадно?
Пастор снова потянулся за очками, но сдержался.
— Нет, мне не досадно. Я никогда никому не завидую, я всем желаю добра. Если кому причитается по праву и справедливости.
— А мне не причитается? Я слыхал, вы собираетесь оттягать у меня этот участок?
— Потому что он принадлежит мне — по праву и справедливости.
— Чудная это справедливость. Я двенадцать лет платил вам, а до вас Арпу, аренду за этот глиняный бугор. А теперь, когда у меня появились эти четыре пурвиеты, на которых кое-что растет, вы норовите оттягать их у меня. Это называется по праву и справедливости. Только ничего у вас не выйдет. Центральный комитет утвердил, и участок мой.
— А я обжаловал решение в сенат.
— Вон что! Хорошо — нечего сказать. А еще пастор. Вам надо было на адвоката учиться. Барышник бы из вас хороший вышел!
Пастор Зандерсон больше не слушал. Он был уже возле развалин погребицы, однако остановился, перевел дух, лишь когда его заслонили кусты бузины. От возбуждения дрожали руки, сердце учащенно билось. Кровь стучала в висках, а он все еще слышал, как Абрик, проходя по двору, бранился на чем свет стоит.
Вот каково теперь приходится пастору… И это здесь, где он в течение восьми лет был полновластным господином и повелителем. Тогда Абрик и ему подобные заходили к нему без шапки и умоляли об отсрочке арендной платы… И это те самые люди, на которых он с церковной кафедры метал громы и молнии, а они стояли, склонив головы, в ожидании милостивого слова.
Из дому вышел Абол. Заметив пастора, он помахал рукой и заковылял к нему по камням и грудам обломков.
— Господин Зандерсон, идите же, вас ждут.
Но пастор не спешил. Пусть подождут, если он им нужен. Раньше, бывало, стоило прихожанину прийти на пятнадцать минут позже положенного часа, и он не принимал его… Пастор глядел на хромого Абола, и гнев подымался в нем, как на дрожжах. И зачем только он нанял этого пересмешника и безбожника? Десять пурвиет каждый бы согласился обработать… И раньше-то этот колченогий не называл пасторшу барыней, а теперь и его самого, по примеру Абрика, называет не господином пастором, а по фамилии.
Подошел, даже рук не вынул из карманов…
— Там пришел Озол со своей, так сказать, женой.
Пастор знал, кто такой Озол, знал и зачем он пришел. И все же переспросил, чтобы не смотреть на Абола:
— Что им надо?
Абол улыбнулся.
— Венчаться, чего ж еще.
При этом он хитровато прищурил глаза, словно хотел выпытать, что думает на этот счет пастор. Будто и сам не знает, что тот может думать об этом… Стоя к нему боком, пастор глядел на реку, на сосновый лесок. Терпеть не может он Абола: один сын у него в шестом году был сослан в Сибирь, другой — красноармеец — ушел вместе с большевиками. Только теперь пастор сообразил, какую он совершил глупость, предоставив этому безбожнику и бунтовщику работу и кров.
Оба направились к дому. Пастор даже спиной ощущал взгляд прищуренных глаз Абола.
— Вы не собираетесь строиться в этом году, господин Зандерсон? Долго мы будем ютиться в этом ласточкином гнезде? В сухую погоду еще ничего… Но когда дождь — во всех углах проливает. И без хлева не житье. Вам бы поросенка не мешало завести, да и мне без скотины невмочь. Сена для коровы можно тут же, по пригоркам, вдоволь накосить.
Пастор сверкнул глазами сквозь очки.
— Разрешение на лес я получил. Думал, что к весне вы срубите.
— Срубить недолго, вот только вывезти некому. Платить по сотне за дерево вы не хотите.
— Это выходит — четыреста за зимний день. Нет, так я не могу и не хочу. Это городские цены. Сплошная обдираловка.
— А задаром вам никто не вывезет… Теперь людям и своих дел довольно. Уж если у вас не заработать… Вам ведь деньги легче достаются.
— Да, да… Я их лопатой огребаю, мне они прямо с неба сыплются… Не понимаю! Человек вы как будто неглупый, а говорите такую чушь. Мы живем в двух комнатах на Валмиерской улице. Знаете ли вы, где это? Знаете вы, сколько мне приходится платить за обучение сына? Дочь служит в Риге в почтовой конторе. Жене надо бы поехать в Кемери, а ничего не получается — нет средств.
— Н-да, Кемери, взморье, — вторил ему Абол, — для нас по теперешним временам дороговато. Пусть уж едут те, кому не нужно отстраиваться.
И этот человек еще смеет насмехаться. У пастора на висках вздулись синие жилки. Он больше не слушал. Ускорив шаги, добрел по тропинке до полуразрушенной части дома, открыл и захлопнул за собой дверь.
Озол и его, так сказать, жена уже стояли перед столиком и поздоровались с ним. Пастор слегка кивнул головой и сел. И только тут он заметил, что Аболиене начала собирать на стол. Тарелка, нож, вилка, глиняная чашка с подливкой, нарезанный ломтиками черный хлеб… Как все это не вязалось с тем, что ему предстояло сейчас делать и говорить!
Дверь приотворилась, и на пороге показалась Аболиене с дымящейся миской в руках.
— Подождите! Немного попозже!.. — Пастор протер уголком носового платка очки — как всегда, когда у него начинали дрожать руки и стучало в висках. Взглянул без очков на Озола и его, так сказать, жену.
В наружности Озола не было ничего примечательного. Но женщина… Пастор проворно нацепил на нос очки. Поразительно, до неприличия пропорционально сложенная, стройная фигура. Неподобающе красивое для крестьянки, свежее лицо. Круглый вырез блузки открывает загорелую шею… Даже роза на высокой груди… И ни малейшего признака стыда или раскаяния ни на том, ни на другом лице!
— Я слышал… Вы хотите повенчаться?
— Да, господин пастор.
Отвечала женщина — просто, не колеблясь, не задумываясь. Карандаш быстро завертелся в руке пастора.
— Так, так… Я слышал, у вас есть дети?
— Да, господин пастор. Двое. Одному уже три года, другому восемь месяцев, — отвечал Озол, а его, так сказать, жена добавила:
— Тринадцатого июня ему исполнилось восемь месяцев.
— Так, так. Я слышал… Но почему вы обратились ко мне? У вас, вероятно, другие взгляды.