— Но какое же он имеет право сделать вас папистами? — заметил хозяин.
— Не бойтесь, не сделает, — сказал Партридж. — Что касается права, то джентльмен доказал его яснее ясного, а что касается религии, то она тут совершенно ни при чем. Сами паписты не ожидают ничего такого. Один папистский священник, превосходнейший человек и мой хороший знакомый, честью меня уверял, что они вовсе этого не замышляют.
— И мне говорил то же самое другой священник, мой знакомый, — сказала хозяйка, — но муж мой вечно боится папистов.
Я знаю очень многих папистов — превосходные люди и щедро сыплют деньгами; а у меня правило: деньги всегда хороши, от кого бы ни доставались.
— Правильно, хозяйка, — сказал содержатель кукольного театра. — По мне, все равно какая у нас религия, лишь бы только не взяли верх пресвитерианцы[300], потому что они враги кукольного театра.
— Так вы готовы принести религию в жертву барышам и желаете водворения папизма? — воскликнул сборщик акциза.
— Нисколько не желаю. — отвечал содержатель театра. — Я ненавижу папизм не меньше, чем другие; а все же утешительно то, что при нем можно жить, чего не скажешь про пресвитерианство. Ведь всех нас заботит прежде всего вопрос о средствах существования: они должны быть обеспечены. Признайтесь откровенно: я об заклад побьюсь, что больше всего на свете вы боитесь потерять свое место. Успокойтесь, приятель: акциз сохранится при всяком правительстве.
— Нет, я был бы негодяем, если бы не почитал короля, который дает мне кусок хлеба, — возразил сборщик. — Это так просто и естественно: что мне из того, что акцизное управление останется и при другом правительстве, если мои друзья будут уволены, а вслед за ними и мне придется убираться прочь? Нет, нет, приятель, меня не проведешь, и я не отрекусь от своей религии из-за надежды удержать за собой должность при новом правительстве. Лучше мне, конечно, не будет; гораздо вероятнее, что будет хуже.
— Это самое и я отвечаю, — сказал хозяин, — когда мне говорят: неизвестно, что может случиться! Толкуйте! Разве я не был бы круглым дураком, если бы давал взаймы деньги бог знает кому, потому что он может отдать их назад? У меня в конторке они будут сохраннее; там я и буду их держать.
Судейский писец составил себе высокое понятие о сметливости Партриджа. Проистекало ли это из его глубокого проникновения в человеческие души, а также в природу вещей или из симпатии к брадобрею, потому что и тот и другой были убежденными якобитами, — неизвестно, только писец и Партридж сердечно пожали друг другу руки и выпили по кружке крепкого пива с тостами, о которых мы предпочитаем умолчать.
Тосты эти были поддержаны и всеми прочими, даже хозяином, хотя и неохотно, — трактирщик не мог устоять против угроз писца, побожившегося, что ноги его не будет больше в этом доме, если тот откажется выпить. Кружки, опорожненные по этому случаю, скоро положили конец разговору. А мы, пользуясь этим, закончим главу.
Глава VIII,
в которой Фортуна относится к Джонсу как будто благожелательнее, чем до сих пор
Если нет сонного питья здоровее, чем усталость, то вряд ли найдется и такое, которое было бы крепче ее. Джонс, можно сказать, хватил порядочную порцию этого питья, и оно очень сильно на него подействовало. Он проспал девять часов и, может быть, проспал бы еще больше, если бы не был разбужен страшным шумом у дверей своей комнаты, который представлял собой сочетание тяжелых ударов с отчаянными воплями о помощи. Джонс мигом вскочил с постели и увидел содержателя кукольного театра, который нещадно дубасил бедного шута по спине и ребрам.
Джонс в ту же минуту вступился за слабейшего и прижал надменного победителя к стене. Содержатель театра был не в состоянии сопротивляться Джонсу, как пестрый шут — своему хозяину.
Но хотя шут был человечек маленький и бессильный, он отличался порядочной желчностью. Почувствовав себя освобожденным из рук неприятеля, он в ту же минуту атаковал его единственным оружием, в котором мог с ним равняться: сначала он выпалил в него залпом общеупотребительных ругательств, а потом стал выкладывать некоторые конкретные обвинения:
— Черт бы тебя побрал, мерзавец! Я не только тебя содержал (потому что всеми доходами ты обязан единственно мне), но еще и спас от виселицы. Разве не собирался ты, не далее как вчера, ограбить даму, сняв с нее в закоулке богатую амазонку? Не вздумаешь ли ты отрицать, что выразил пожелание встретиться с ней в лесу с глазу на глаз, чтобы раздеть ее… раздеть одну из первейших красавиц на свете? А теперь напал на меня и чуть не убил без всякой причины: ведь я не обидел девушку, она добровольно отдалась мне, — и только за то, что я ей понравился больше, чем ты.
При этих словах Джонс оставил содержателя театра, строжайше наказав ему не трогать шута, и увел беднягу к себе в комнату, где и получил от него сведения о своей Софье: оказывается, сопровождая накануне с барабаном своего хозяина, шут видел ее проезжавшей мимо. Джонс легко добился от него согласия показать место, где они встретились, после чего позвал Картриджа и начал торопливо собираться в дорогу.
Было почти восемь часов, когда все было готово к отбытию, потому что Партридж ничуть не спешил и счет был подведен не тотчас; а когда, наконец, со сборами и со счетом все было устроено, сам Джонс не хотел покинуть гостиницу, не добившись окончательного примирения между содержателем театра и шутом.
Когда и это было счастливо улажено, он отправился в путь, и честный шут привел его на то место, где проезжала Софья. Щедро наградив своего провожатого, Джонс быстро зашагал вперед, в восторге от необыкновенных обстоятельств, при которых он получил весть о Софье. Узнав, как было дело, Партридж с жаром начал пророчить Джонсу успех в его предприятии: потому что, сказал он, два таких происшествия, наводящих его на след его возлюбленной, никогда бы не могли случиться, если бы провидению не было угодно наконец соединить его с ней. Тут Джонс впервые уделил внимание суевериям своего спутника.
Не прошли они и двух миль, как налетела буря с проливным дождем; так как в это время они заметили вдали трактир, то Партридж уговорил Джонса зайти туда и переждать грозу. Голод — неприятель (если только его можно назвать так), больше похожий на английское, чем на французское войско: сколько вы его ни побеждайте, оно рано или поздно снова собирается. — так было и с Партриджем: едва только он вошел в кухню, как приступил к тем же расспросам, что и вчера. Следствием этого было появление на столе превосходного холодного филея, за который с жаром принялся не только Партридж, но и Джонс, хотя последний начал снова беспокоиться, потому что никто в доме не мог дать ему никаких новых сведений о Софье.
Подкрепившись, Джонс приготовился продолжать путь, несмотря на то что гроза по-прежнему бушевала, но Партридж усердно просил его выпить еще кружку, потом, взглянув на человека у очага, только что вошедшего в кухню и в это мгновение так же пристально смотревшего на него, он вдруг обратился к Джонсу со словами:
— Вашу руку, хозяин! Одной кружки теперь будет мало. Пришли новые вести от мисс Софьи. Вон этот парень у очага — тот самый, что провожал ее. Побожусь, что на его лице мой пластырь.
— Дай бог вам здоровья, сударь, — отозвался стоявший у огня. — Да, это точно ваш пластырь. Век буду помнить вашу доброту: он почти совсем залечил мою рану.
При этих словах Джонс вскочил со стула и, приказав парню сейчас же следовать за ним, вышел из кухни в отдельную комнату: он был так деликатен по отношению к Софье, что никогда не произносил ее имени при посторонних. Правда, от избытка чувств он предложил тост за ее здоровье в кругу офицеров, где, ему казалось, никто ее знать не может; но читатель, конечно, помнит, с каким трудом и там уговорили его назвать ее фамилию.
Поэтому тем тяжелее и, может быть, по мнению многих рассудительных читателей, тем нелепее и чудовищнее было то, что теперешнее его несчастье проистекало от предполагаемого недостатка в нем той самой деликатности, которая его переполняла, ибо Софья была гораздо больше оскорблена вольностями, которые, по ее мнению (не лишенному основания), Джонс позволял себе по отношению к ее имени и репутации, чем его вольным обращением с другой женщиной, казавшимся ей простительным в его теперешнем положении. И, правду сказать, я думаю, что Гоноре не удалось бы уговорить свою госпожу уехать из Эптона, не повидавшись с Джонсом, если бы не эти два яркие доказательства его легкомысленного поведения, столь непочтительного и столь несовместимого с чувством любви и нежности в душах высоких и чутких.