Когда майор кончил писать, он предложил мне подробно рассказать автобиографию. Внимательно слушал, иногда задавал вопросы. Рассказывал я очень долго, ни о чем не умалчивая. Правда, когда дошел до Петьки, то подумал, что нечестно будет говорить о нем, что я нашел его в Москве. Его могут потянуть, а он скрыл, что был в плену. Выйдет, что я его продал. Поэтому я умолчал, что Петька москвич и что он сейчас в Москве. Но вот я кончил, майор сказал: «Ну, теперь запишем все это», — и принялся записывать в форме вопросов и ответов. На этой бумажке, которую я потом подписывал, типографским способом было напечатано «Протокол допроса». Многие вопросы майора были лишними — он явно вымучивал именно допрос — но некоторые носили скользкий, двусмысленный или даже провокационный характер. Иногда я был вынужден поправлять его и спорить против тех формулировок моих ответов, которые он редактировал по своему усмотрению и произволу. Я с тоской поглядывал на большие часы, равнодушно отсчитывающие время, да смотрел на план знакомых улиц. Иногда майор вкрапливал в допрос сентенции типа: «Да, вам надо быть поближе к нам», — намеки довольно прозрачные.
Наконец он кончил. «А теперь напишите свою автобиографию в двух экземплярах». Пока я писал, он выходил, прихватив с собой бумаги и всякий раз предварительно вызвав тихим баском по телефону молодого человека с пухлой физиономией. Тот садился на диван и молчал. Меня караулили. Я писал на придвинутом маленьком столике-тумбочке, тщательно редактируя текст. В нем так же молчанием обошел Петьку, хотя уже сообразил, что его все равно найдут, если возьмут биографию, написанную мной для Василия Ивановича Смирнова под Вильно. Не мог я тогда предположить, что Петька будет скрывать плен и жизнь в Кенигсберге. Итак, получились три биографии: рассказанная, биография-допрос и написанная мной в двух экземплярах. Эта множественность меня не смущала, я не мог запутаться, ибо говорил то, что было.
Наконец кончил и я. Часы показывали далеко за полночь. Майора не было, а пришедший караульный спал, прислонив голову к спинке дивана. Мне уже давно хотелось помочиться, но я из какого-то внутреннего сопротивления не просился в туалет, хотя стоило это сделать уже для того, чтобы посмотреть, как меня туда будут сопровождать. Может быть, из-за этого и не просился. Да и, вообще, было унизительно спрашивать разрешение пойти справить собственную надобность. Делать было нечего, устал я чертовски, так как много часов был в большом напряжении. Я положил руки на тумбочку, на них голову и забылся тяжелой дремотой, но не засыпал — в голове был мрак. «Э, да мы дремлем», — обратился к нам с усмешкой тихо вошедший майор. «Да, вот прикорнул», — напуская на себя солдатскую беспечность, ответил я. Пухлолицый откровенно потянулся, проговорил что-то в извинение и вышел. «Ну, сегодня мы хорошо поработали, — сказал майор. — Можно и по домам. Мы вас еще вызовем», — и он проводил меня до выходной двери, около которой у тумбочки сидел дежурный, не замеченный мной при входе.
Тяжелое, гнетущее состояние, овладевшее мной в эти долгие часы не покидало, когда я шел домой. Было такое впечатление, что к душе прикоснулось что-то грубое, грязное, насильственное. Что-то будет дальше.
Дома дядя Коля и тетя Машенька не спали, беспокоясь из-за моего отсутствия. Часы показывали три. Я коротко рассказал обо всем. «Вербовали?» — спросил дядя. «Пока еще нет, но намеки делали, — ответил я. — Обещали еще вызвать». Родственники очень расстроились. «Может быть, образуется», — пыталась утешать тетя Машенька. Остаток ночи проспал плохо, а утром в университете объяснял свое отсутствие встречей и попойкой с однополчанами. Правдоподобность этого подтверждал мой довольно помятый вид. Мысленно я все возвращался к свиданию-допросу, оставившему тяжелые воспоминания и даже смятение.
Надо предупредить Петьку. Для него это может кончится плохо, подумал я. Петькина жена Тамара работала водителем троллейбуса маршрута N2, который проходил по Манежной площади. Петька же работал посменно, и мне надо было знать, дома ли он. Я встал у остановки троллейбуса около Александровского сада против угла Манежа и стал ждать 812-й номер машины, который водила Тамара. Троллейбуса долго не было, и мне приходилось все вновь и вновь становиться в хвост небольшой очереди, все время обновлявшейся. Так прождал я более получаса. Вдруг ко мне подошел милиционер и очень просто без всяких предисловий попросил показать документы. У меня был студенческий билет, который я и вытащил. Милиционер списал номер, фамилию, отдал билет и молча удалился. Стало ясно, что мое дежурство у троллейбусной остановки кому-то показалось подозрительным. Здорово поставлено наблюдение, подумал я. Я раздумывал, уйти или ждать, но в это время показался долгожданный 812-й, и встреча с Петькиной женой состоялась. Узнав, когда Петька дома, я встретился с ним, рассказал о беседе в районном отделе госбезопасности, о моих предположениях, что все сказанное будут проверять, сопоставлять с прежними моими сведениями и выяснят то, о чем я умолчал. Петька почему-то довольно спокойно отнесся ко всему этому. На мой совет уехать из Москвы он ответил: «Да ну, куда я поеду? Впрочем, может быть, стоит подумать». Я предложил больше не встречаться. На том и расстались.
Время шло своим чередом, экзамены я сдал успешно и двенадцатого июня в составе экспедиции выехал во Владивосток. Основная масса ее участников была из Ленинграда, молодежь из университета, либо из зоологического института. Под экспедицию дали отдельный пассажирский вагон, куда мы погрузили массу экспедиционного имущества. Участникам выдали подобие морской формы: брюки-клеш, береты, форменки. Главой экспедиции был профессор Линдберг, а старшим по экспедиции во время пути — преподаватель Ленинградского университета некто Ватин. Ходил он в морском кителе и все время держал в зубах трубку, сурово поглядывая из-под густых нахмуренных бровей. В вагоне Ватин поставил вахтенных, которые менялись по склянкам (кажется, я правильно выразился). С нами ехали два кинооператора снимать экспедицию. Один из них веселый балагур и рассказчик, другой меланхолик, все время томно разговаривавший «о жизни» то с одной, то с другой девицей в тамбуре. Нас, москвичей, было пятеро: К.А. Воскресенский, студентка пятого курса Роза Кудинова и двое супругов Забелиных, студентов географического факультета. Эту компанию москвичей (кроме «КаВе», так звали Воскресенского) я уговорил проехать некоторое время на крыше вагона, где, конечно, куда интересней, чем внутри. Мое предложение было с радостью принято, и ехали мы так, наслаждаясь видами Урала, когда нас заметил Ватин (по-видимому, с чьей-то помощью). Ватин заорал: «Марш вниз!» — подкрепив крик властным жестом руки. Мои спутники сползли. Я остался на крыше, а чтоб не видеть разъяренное начальство и не слышать его криков (а они продолжались), прилег на крышу, оставив ноги в прежнем положении на тамбуре, чтоб показать, что я здесь. Начальство, поорав, удалилось.
Выждав необходимое время, чтоб не было похоже, что я послушался приказания, я слез и вернулся в купе. Вскоре вахтенный потребовал меня к начальству. Ватин долго метал громы и в конце концов потребовал объяснения моему ослушанию. Я ответствовал, что подобные взаимоотношения мне не внове, что я привык к ним в армии, но что на гражданке достаточно просто сказать, и все было бы сделано, как надо, а крики и приказы просто оскорбительны. Ватин как-то обмяк и попросил извинения. В свою очередь извинился и я, и мы расстались с хорошими чувствами друг к другу. Потом я узнал этого человека ближе и понял, что все это было в нем напускным, бутафорским, даже мальчишеским, и что это был очень добрый, душевный человек, с которым я сдружился. А эпизод с крышей — пример того, что начавшийся острый конфликт незнакомых людей нередко разрешается в дружбу.
Путешествие на Дальний Восток было интересным. Островерхие ели северных районов Европы, невысокие мохнатые горы Урала, бесконечные березовые колки Западной Сибири, огромные холмы за Красноярском, стремительная Ангара, красота Байкала и громыхание по бесчисленным его туннелям, речки и реки Забайкалья, буйная растительность Биробиджана и Уссурийского края и, наконец, совсем влажный, как сырая мохнатая банная простыня, воздух, охвативший нас на подъезде к Владивостоку. Семь суток пути по необъятной стране!