Однажды проездом у Арсеньевых появился некто Бибиков. Это было еще до истории с Петькой. У Бибикова было маленькое поместье в Польше под Сувалками, и Сергей там один раз побывал задолго до описываемых событий. Теперь мы подумали, что неплохо было бы побывать у Бибикова, посмотреть, что это за места, тем более что они были недалеко от Августовских лесов, а заодно посмотреть и дорогу. Недалеко от Бибикова жил другой помещик — Галцевич, тоже хорошо знавший Арсеньевых. Его сестра была женой Бибикова. Галцевич не раз приглашал Арсеньевых к себе погостить. На этот раз к нему собирался дядя Никола. А так как разведка дороги в Августовские леса входила в наши планы, то я сказал, что с большим бы удовольствием поехал бы с дядей Николой. Надо было получить опять отпуск под благовидным предлогом. И он появился. Меня периодически беспокоили непорядки с желудком (по-видимому, следствие голода в плену), и я попросил через дядю Николу, который знал весь ученый мир Кенигсберга, устроить меня на обследование знакомому профессору от медицины. Дядя Никола написал записку профессору Брюкнеру, где значилось, что у «его светлости понос». По-немецки это звучало так: Durchlaucht’a Durchfall. Дядя Никола был верен себе, и титулы для него значили очень много. Помню, как тетя Вера потешалась над этой игрой слов. Меня обследовали. У немцев это было налажено с большим совершенством; бариевая каша, которую обычно глотаешь с трудом, у них сдобрена чем-то приятным на вкус, а зонд в желудок вводят через ноздрю, причем он достаточно тонок, и нет никаких неприятных позывов, возникающих обычно при заглатывании наших толстых зондов. У меня оказалась какая-то сверхвысокая кислотность, и мне был рекомендован покой и отдых. Имея такую бумажку, отпуск получить было не трудно. Я запасся бумажкой с работы, что еду в отпуск для поправки здоровья туда-то и медицинской справкой. А в полиции выдали бумажку (даже не пропуск) на проезд до города Тройбург в Восточной Пруссии. Надо было проверить, каких бумажек достаточно для проезда, и я решил, что в случае проверки документов буду показывать бумажки с работы и от врачей. И уж если еще что-то будут требовать, то покажу бумажку из полиции.
В конце февраля мы отправились погостить к Галцевичу. Ехали скорым поездом до Тройбурга (теперь Олецко), стоявшего на бывшей границе с Польшей. Проверка документов состоялась, и проверяющий удовлетворился бумажкой с работы. Может быть, помогло то, что я был в компании почтенного профессора? На вокзале нас ждала повозка, доставившая к Галцевичу, жившему на территории бывшей Польши в небольшом имении, национализированном немцами. Небольшой деревянный дом стоял над озером. Слева среди полей, но тоже на берегу озера располагалась деревня Гарбась, а за ней тянулась слегка всхолмленная местность. Озеро, покрытое льдом, тянулось к юго-востоку. Его дальние берега и почти весь правый — были лесистыми. В двух километрах на запад от озера проходила бывшая граница. Севернее лежало местечко Филлипув, а южнее — Бакаларжево.
Галцевич оказался пожилым человеком, типичным русским интеллигентом старой закваски. До революции он окончил Горный институт в Петербурге, но по специальности, кажется, не работал. Немцев ненавидел, но побаивался. Жил он одиноко, сравнительно недавно овдовев, но в доме жило странное существо — пожилая женщина, тоже геолог, работавшая до революции с академиком Ферсманом, хорошо его знавшая и тепло вспоминавшая. Она опекала Галцевича и, видно, обожала его, а он, судя по всему, этим тяготился, но терпел. Из каких побуждений — не ясно. После того, как я обещал достать книгу Ферсмана с его портретом (такая книга была в библиотеке, где я работал, и стянуть ее мне ничего не стоило), эта дама стала со мной очень мила, хотя, откровенно говоря, слово дама как-то не вяжется с ее внешностью: сутулая, в очках, небольшого роста, скорее толстая, чем худая, с небольшим количеством неряшливо причесанных седых волос, сквозь которые проглядывала лысина, она стреляла по сторонам пронзительными взглядами. Дядя Никола говорил, что она одно время работала миссионером в Китае, и я про себя стал называть ее Китайшей.
Мы поселились с дядей Николой в домике, стоявшем позади большого дома. Дня через два нас посетил Бибиков, который был сильно навеселе. Мы сидели у Галцевича. На Китайшу Бибиков не обращал никакого внимания и громким голосом говорил шурину: «Гони ты от себя эту тварь». «Тварь» встала и пошла в другую комнату, что-то шипя по адресу Бибикова, а тот, пьяный, нисколько не смущаясь, громко искал у гостей поддержки своей оценки. Затем Бибиков пригласил нас к себе. Ехали мы к нему, сидя плотно один за другим верхом на линейке. Был морозный, звездный вечер. Пьяный Бибиков во все горло орал похабные куплеты «Золотой азбуки», припевая: «Алла верды, Алла верды». Профессор богословия, я чувствовал, поеживался, а я, глядя на яркие звезды в черном небе, трясся больше от беззвучного хохота, чем от подпрыгивания линейки на замерзшей грязи.
Дом Бибикова, стоявший на берегу небольшого лесного озера, внешне был полной противоположностью дома Галцевича, где жизнь еле теплилась. Но, хотя здесь был уют, чувствовался большой достаток, женская рука, хозяин, и здесь была своя драма. В доме жили: сам Бибиков, человек лет пятидесяти, крепкий, высокий, пышуший здоровьем, с бритой головой и маленькими голубыми глазами; его жена, сестра Галцевича, она была старше мужа; здесь же находилась ее старшая дочь от первого брака, крупная блондинка. Жена Бибикова была очень приятная, но, видно, несчастная женщина — ее муж ухаживал за ее дочерью и просто жил с ней. В доме была другая дочь Бибиковых — Верочка — симпатичная, милая и умная девушка, заканчивающая гимназию в Лыкке и приезжавшая по воскресениям домой. Оба родителя ее очень любили, а само ее существование явно скрашивало гнетущую обстановку дома.
Верочка аккомпанировала на рояле, а отец пел свою любимую песню: «А ну-ка, песню нам пропой, веселый ветер!» Пел Вертинского, а потом, в соседней комнате говорил мне: «Я тебя познакомлю тут с одной дамой. Какая женщина, какая женщина! Ты ее победишь!» И все это, не снижая тона, хотя дверь в соседнюю комнату, где дядя Никола занимал разговорами хозяек, была открыта.
В обратный путь нас вез снова пьяный Бибиков. На этот раз он ругал поляков и хвалил немцев. Я получил приглашение бывать у Бибиковых. Дядя Никола скоро уехал, а я бродил по окрестностям и заходил к Бибиковым, когда там была Верочка.
По вечерам один на один с Галцевичем мы подолгу беседовали. Он рассказывал, что дальше к востоку в Августовской пуще есть польские партизаны. А однажды я ему прямо сказал, что хотел бы связаться с польскими партизанами, так как в Кенигсберге несколько человек собирается бежать (я в том числе), и мы не знаем, как к нам отнесутся поляки, если мы случайно к ним попадем. Во время этого разговора Галцевич молча ходил взад и вперед по своей комнате, заставленной шкафами с книгами. Он даже не удивился и просто обещал познакомить со сведущим человеком. Вскоре мы поехали в местечко Филлипув к аптекарю Петкевичу. Приняли меня в семье аптекаря радушно, а атмосфера за семейным столом была для меня почти родственной. Помню, как глава дома на сказанную мной к месту поговорку: «Ешь солому, а форсу не теряй», — популярную тогда в нашей кенигсбергской компании, отреагировал: «Вот дети, слушайте и учитесь — ешь солому, а форсы не теряй!» (форсы — по-польски деньги). За столом рассказывали о притеснениях со стороны немцев. Надо сказать, что Сувалкская область была присоединена к Восточной Пруссии, и было строжайше запрещено учить детей больше, чем два года — только грамота и счет. Но подпольно учили, и, если учитель попадался, его отправляли в лагерь.
Галцевич передал мою просьбу аптекарю, а тот сказал, что мне надо свидеться с одним человеком в Сувалках. На другой день на попутной машине вместе с сыном Петкевича и еще кем-то мы поехали в Сувалки. Галцевич дал адрес второй своей сестры, жившей в городе: улица Адольфа Гитлера, 112.
Сувалки — городок небольшой и, может быть, примечательный только тем, что это родина писательницы Марии Конопницкой. Почти все дома одноэтажные, и город выглядел, как большое местечко. Мои сопровождающие привели меня к фельдшеру Немунису (один из них оказался его сыном Тадеушем). В передней сидело несколько человек на прием. Тадеуш дал знать отцу, и я был принят без очереди. В небольшой комнате за письменном столом с лампой под абажуром сидел пожилой человек без халата. Я без дальних слов изложил суть дела — наша небольшая группа собирается бежать в партизаны. Мы наметили Августовские леса, но не знаем, как нас встретят польские партизаны, вероятность попасть к которым исключить нельзя. Немунис ответил, что, кого надо, он предупредит, а именно — командира польского отряда Житневского (много позже я узнал, что это псевдоним). Он будет знать, и, в случае чего, мы можем на него ссылаться. У меня была еще просьба: не может ли Немунис помочь нам картами Сувалкской области? В ответ он молча снял со стола толстое стекло, достал из-под бумаг две военные польские карты области и так же молча передал их мне. Я был очень благодарен, и спросил, не может ли он помочь нам и оружием. Он ответил, что сейчас нет, но позже, вероятно сможет. Тогда я сказал, что к нему приедет Сергей. Немунис предложил, чтоб в виде пароля Сергей сказал, что у него болит нос. Кроме того, я спросил Немуниса, что он знает о районе железнодорожной станции Поддубовек, где мы намечали высадиться. Станция эта была удобна тем, что стояла в лесу, а ближайшая деревня была в километре или полуторе от нее. Немунис ответил, что это вполне удобное место, что никакого поста там нет. Еще я спросил, нет ли там поблизости гарнизонов или лагерей, чтоб на них не напороться. Насколько ему известно, там все свободно, а ближайший гарнизон стоял в местечке Рачки, соседней с Поддубовеком станции к западу. Несколько замявшись, Немунис предложил: «А может быть, вас связать с Лондоном и туда направить?» От этого предложения я отказался. Мы стали прощаться. Хозяин сказал, что для отвода подозрений, он объявит домашним, что я приезжал лечить триппер. Это сразу объяснит все. Здорово, подумал я. Немунис вышел со мной в переднюю пригласить следующего и на прощанье сказал: «Итак, по две таблетки до еды».