Ударили морозы. На улице дух захватывало, шинель спасала мало, а московские трамваи превратились в ледяные пещеры. Термометр показывал ниже сорока. В казарме тепло — к батареям отопления не прикоснуться. Сообщения о быстром передвижении войск Ленинградского военного округа, о панике врага, массовой сдаче в плен сменились описанием отдельных эпизодов да словами «тяжелые бои». Перестали появляться непривычные русскому уху финские названия населенных пунктов — фронт встал. До нас доходили пугающие вести о замерзших и обмороженных, о финских снайперах, наносивших большой урон Появилось выражение Линия Манмергейма: неприступные укрепления на Карельском перешейке. Еще в первые дни войны в газетах была опубликована Декларация Народного Финского правительства, подписанная Куусиненом и еще кем-то. Под крупно напечатанным словом «Декларация» в скобках стояло другое, мелко напечатанное — «Радиоперехват» — дескать, мы тут не при чем. Позже это слово можно было частенько услышать в разговоре, когда сообщался какой-нибудь слух. Затем оно трансформировалось в «радиопарашу» — народ не обманешь и в юморе не откажешь. Через несколько дней был опубликован наш договор с правительством Народной Финляндии и фотография приема Сталиным этого правительства. Поговаривали, что ни до, ни во время войны это правительство не покидало Москвы.
А фронт от Ленинграда до Мурманска стоял. И направлялась туда войск уйма, хотя боевые действия велись от имени Ленинградского военного округа.
В нашем дворе стоял прожекторный полк. Его стали готовить к отправке на фронт и среди прочего одели в новые военные полушубки: солдат в простые белые, а командиров в коричнево-желтые, молодцеватого покроя. «Вот хорошее разделение целей для снайперов. Может быть, только эти прожектора будут стоять далеко от линии фронта», — подумал я.
Однажды меня вызвал комиссар батальона — старший политрук Пухов и повел такую речь:
— Время серьезное, вы находитесь в армии и должны все отдавать армии, а получается так, что телом вы здесь, а душой в университете. Бросайте ваше заочное обучение, сейчас не до этого. А летом, когда уедем в лагеря, совсем не сможете учиться. Отпускать в университет на занятия уже сейчас вас не сможем.
Я почувствовал, что сопротивляться бесполезно, хотя в разговоре и пытался это сделать, и с сожалением бросил заочное обучение.
Скажу несколько слов о сослуживцах. Среди них были два студента консерватории: Федяшкин, замечательно игравший на самодельном ксилофоне, и украинец Маломуж, виртуозно свистевший — оба бессменные участники батальонной самодеятельности. Вспоминается дружески относившийся ко мне Розов (из города Белева). Когда он бывал в наряде на кухне, то всегда приносил какой-нибудь гостинец: соленый огурчик или еще что-либо в этом роде. Довольно близко сошелся я с неким Суриковым, студентом юридического института. После войны я дважды встретил его на улице в районе старого университета (случайно?). Первый раз в 1947 или в 48 году. Он не скрывал, а даже как бы хвалился, что работает в органах. Я помалкивал, имея на это основания, о чем буду говорить ниже, и только сообщил, что учусь в университете. Второй раз я встретил его после 1955 года Выглядел он болезненным, хотя всегда был худым. По его рассказам, продолжал служить в органах. Говорил, что «пережил такое, такое... людей опускали с десятого этажа в подвал...», намекая на перетряску органов после Берии. На мой вопрос «Ну, а как же ты?» — ответил, что этими делами не занимался. Чем он там занимался, не знаю.
После Нового года нас перевели в Лефортово, в Красные казармы. Наш рабочий день увеличился до двенадцати часов, а в' казарме появились двухъярусные койки. Батальон сделали моторизованным — все на автомашинах. Открылись курсы колонных шоферов (водить машину только в составе колонны), и я записался на них. Потекли интенсивные занятия. Вел их хорошо знающий свое дело, но небольшой общей грамотности шофер-механик.
Но вот в один, как говорится, прекрасный день — это было 5 марта 1940 года — меня вызвали с занятий, велели сдать винтовку, противогаз, собрать вещи и объявили, что переводят в другую часть. Перевод коснулся еще троих: Игоря Ершова, уже не первой молодости семейного москвича, Сергея Мечева и украинца Губаря. Довольно скоро мы выяснили, что это был отсев по социальному происхождению. Игорь дворянского происхождения, Мечев из известной московской духовной семьи, Губарь из семьи раскулаченных. Ну, а я... Таким образом «чистили» Пролетарскую дивизию, которая была на положении, что ли, гвардии по тем временам. Приехали мы в Серпухов. Сопровождавший сдал нас в штаб какой-то части, расположенной в центре города. Как вспоминал потом Игорь, принимавший нас начальник штаба был в раздумьи: «Куда же вас направить? Может быть, в полковую школу?» — рассуждал он вслух. Игорь вставил: «Какие из нас командиры». — «А вот как раз в полковую школу я вас и направлю». Уже в темноте на пароконных санях мы тронулись куда-то за город. Поездка эта и сейчас стоит перед глазами. Ясная морозная ночь, луна, звезды, лесные поляны, пригорки, большие открытые пространства, опять лес и пение Игоря. Голос у него был неплохой, хотя и слабоватый. Пел он «Запрягу я тройку борзых...» В такт песни сани ухали на ухабах, вверху проплывали темные сосны. Но вот впереди замелькали редкие огни.
Подъехали к двухэтажному деревянному дому барачного типа, вошли. Коридор, у тумбочки дневальный с противогазом, как положено. Тишина. Позвали старшину. Он повел нас в одну из комнат, где уже спали бойцы. В нос ударил теплый, густой портяночно-потовой дух. Принесли матрацы, и мы завалились спать. Но еще до сна выяснили, что попали в полковую школу 210 запасного стрелкового полка — пехота.
Первое утро новой службы запомнилось тоже хорошо. После обычной зарядки и умывания построение на завтрак, построение вне казармы, которая стояла на высоком берегу Оки. Помстаршина Пантелеев, сухопарый, подтянутый, немного веснушчатый блондин, звонким голосом подгонял отстающих:
— Разенков, когда научишься не тянуться?! Миттельман! Опять последний! — и тому подобное.
Наконец, построились. Мы четверо на левом фланге. Пантелеев долго выравнивал строй, потом повернул колонну и скомандовал: «Шагом марш!» Немного прошли, и тут навстречу старший лейтенант на лыжах. Помстаршина скомандовал:
— Смирно, равнение направо!
Старший лейтенант:
— Здравствуйте, товарищи курсанты!
— Здравствуйте, товарищ старший лейтенант, — нестройно ответила колонна.
— Старшина, еще раз!
И вновь:
— Смирно! Равнение направо!
— Здравствуйте, товарищи...! — и так далее. И опять:
— Старшина, еще разок!
Возвращаемся, и все снова. Строй злится и явно не хочет браво поздороваться. Похоже на какую-то игру: у кого больше хватит терпения. Мы только переглядываемся. Кружка и ложка жгут руку, под гимнастеркой давно дерет морозцем.
Наконец наш ответ удовлетворил старшего лейтенанта. Остановив и повернув строй к себе лицом, он начал, что называется, читать мораль и закончил ее словами:
— Теперь ясно?
— Можно вопрос? — послышалось из строя.
— Что такое?
— Товарищ старший лейтенант, у вас левое ухо побелело. Старший лейтенант схватился за ухо, стал быстро спускать шлем и, махнув рукой, крикнул:
— Старшина, веди их скорей!
Это был начальник школы старший лейтенант Дедов, личность довольно любопытная. Крупный, мясистый, с громким голосом, привыкшим давать команды, любитель разносить и материться. Последнее делал он виртуозно по поводу и без.
Так началось мое обучение в школе младших командиров. Располагалась она, как я уже сказал, на берегу Оки в 12 километрах от Серпухова вблизи деревни Лужки. Сейчас это место лежит в пределах Приокско-террасного заповедника.
Кроме нашего двухэтажного дома-барака, в редком лесу стояло еще несколько зданий — бывший спортивный городок. Теперь в них размещались роты запасного полка, но подолгу они не задерживались: пополнялись и на фронт. Отправление происходило всегда ночью, и мы замечали это только утром.