Так как ждать разрешения на поездку во Францию приходилось долго, как нам сразу об этом сказали, то Михаил предложил съездить в Вену к нашим общим двоюродным сестрам, дочерям дяди Коти — Николая Сергеевича Трубецкого — брата моего отца и матери Михаила, Марии Сергеевны. Главной причиной визита в Вену была свадьба средней дочери дяди Коти — Дарьи. (В семье было три дочери: старшая, Елена, была замужем за учеником дяди, известным лингвистом Исаченко, и жила с мужем в Братиславе; младшая, Наталья, жила, как и Дарья, с матерью.) Самого дяди Коти тогда уже не было в живых. Тогда по молодости и легкомыслию я не сознавал, что мой дядя был ученым с мировым именем, выдающимся лингвистом, основателем новой науки фонологии и одним из основателей движения «Евразийство». Дядя отрицательно относился к гитлеровской расовой теории и открыто выступал в печати с критикой этой теории с научной и общегуманистической позиций. Когда немцы в 1938 году присоединили Австрию к Третьему Рейху, у дяди дома был сделан обыск, конфискован архив, а его самого несколько раз допрашивали в гестапо. Все это ускорило его кончину. Он умер три месяца спустя от сердечного приступа в том же 1938 году[13].
Маршрут поездки в Вену мы наметили через Берлин, где мне очень хотелось повидать друга детства Алешку Нарышкина, да и столицу Германии повидать не мешало. А ехать мы могли куда угодно, так как на пропусках не указывалось конкретного пункта. И вот поздно вечером мы сели в поезд и к концу следующего дня прибыли в Берлин. На вокзале нас должен был встретить Алешка, но его почему-то не оказалось. Поехали по темным улицам к тете Вере Гагариной, которая за несколько дней до этого отбыла из Кенигсберга. А через некоторое время появился и Алешка. Я его хорошо помнил, как и все детство помнится ярко и отчетливо. Мы с ним лазили в чужие огороды и сады, зайцами катались на поездах, с азартом играли в популярную тогда «расшибалку». Это был паренек ростом с меня, даже чуть выше, он был и чуть постарше. Таким он остался в памяти. А тут передо мной предстал щупленький, небольшого роста молодой человек, и я замер от неожиданности, не узнавая его. Так длилось мгновение. Но вот Алешка сделал неуловимое движение, намереваясь дать мне кулаком в бок, и по этому движению я его тотчас признал — движение знакомое, мальчишеское, из детства. Разговорам не было конца. Потом пошли спать, и опять разговоры и разговоры. Расспрашивал он и о моей сестре Тате, о ее судьбе. Я рассказал ему подробности ее ареста в 1937 году. Вскоре после того, как отец и старшая сестра Варя исчезли из нашего дома, Татю вызвали в городское управление НКВД, откуда она уже не вернулась. Ей тогда было восемнадцать лет, и она только что вышла замуж за однокурсника-рабфаковца. А через некоторое время к нам домой пришла женщина, сидевшая с Татей в одной камере. Она рассказала, что от сестры требовали оклеветать отца и Варю. Татя отказалась, и ее оставили... на десять лет. О дальнейшей судьбе Тати я знал только, что она в лагере под Соликамском.
Алешка все это выслушал весь притихший, не прерывая меня ни звуком, а потом, после долгого молчания спросил: «Вспоминала ли она меня? А если б я остался, пошла бы за меня замуж?» Я, нисколько не думая его задеть, очень спокойно, даже с какой-то равнодушной усмешкой, как вспоминают детские причуды, сказал, что нет, насколько я помню, она его не любила. Он отвернулся и тихо заплакал. Я никак не ожидал этого и был потрясен, стал как-то неумело успокаивать и утешать его, что что-то, вроде, и было... Он, видимо, мне отчасти поверил, ведь мы с сестрой дружили, как никто, в нашей большой семье. Успокоившись и придя в себя, Алешка сказал, что это были самые лучшие годы его жизни, несмотря ни на голод, ни на гонения и притеснения, которые они с матерью пережили. И опять мы вспоминали нашу мальчишескую жизнь, дружбу, и чувствовалось, что это, действительно, его лучшие воспоминания в жизни. После выезда из Советского Союза он жил в Швейцарии у чопорных теток, чужой в чужой среде. Потом переехал в Берлин к тете Оле и дяде Васе, тоже без друзей и товарищей с единственными помыслами и мечтами о далекой, детской чистой любви.
Сойдясь в эти дни с ним поближе, я увидел, что он душевно надломлен, что он неудачник, который не смог выбраться и найти место в жизни, хотя это был очень способный и умный парень. Я думаю, останься он в России, то и тут его бы в порошок стерли и уничтожили, если не физически, то морально...
На другой день мы пошли к дяде Васе и тете Оле. Я их помнил еще по Москве, так как часто заходил к Алешке, когда он гостил у них в Садовниках. Дядя Вася все так же подтрунивал над Алешкой и так же подмигивал бровью — был у него такой тик. Меня он стал сейчас же спрашивать о всех родственных изменениях в известных мне семьях, и все это заносил в записную книжку. (Ведь это он давал сведения о русских дворянах в Альманах Гота. Благодаря дяде Васе, я и попал в этот справочник.)
За время пребывания в Берлине Алешка сводил меня к Лопухиным, которых я помнил по Сергиевому Посаду. Был самый конец НЭПа, и глава семьи дядя Алеша (Алексей Сергеевич) — родной брат тети Анночки, жены дяди Миши Голицина, брата моей матери — кормил свое многочисленное семейство тем, что вязал на машине чулки. Из Сергиева Посада они переехали в Тверь, а потом им удалось перебраться в Эстонию. Они присылали оттуда нам посылки с продовольствием и вещами. В 1940 году, когда наши вошли в Эстонию, Лопухиных не успели выслать на восток. Дядя Алеша рассказывал, как к ним захаживал наш офицерик, которому, видно, приглянулась старшая дочь Санечка, и все расхваливал советское житье-бытье. Дядя Алеша поддакивал, а когда Лопухины получили разрешение на выезд в Германию (жена дяди, тетя Теси, была урожденная Мейндорф), то дядя сказал этому офицеру: «Мы там были, знаем, что это такое, не уговаривайте нас». Лопухины осели в Берлине. Детей у них было семь человек, и эта семья напоминала мне нашу по духу, по обстановке, по отношениям, по всем, даже самым мельчайшим, подробностям быта вплоть до такой неэстетической детали, как клопы — «зверь» для Берлина довольно редкий. Бывать у Лопухиных мне было на редкость приятно.
В Берлине Михаил познакомил меня со своими старыми знакомыми Фазольдами, родственниками того самого Мирского, забулдыги и дон-жуана, небольшого помещика и соседа Бутеневых по Щорсам, о котором я уже писал. В этой семье я хорошо помню Марину Фазольд — крупную, полную блондинку, помню ее мать и совсем плохо помню главу семьи. Я проводил время с Алешкой, Михаил — у Фазольдов.
Но вот мы опять в поезде и через Бреслау и Брно прибыли в Вену. Когда проезжали Чехословакию, то на станциях, на подножках вагонов стояли жандармы и никого не выпускали и не впускали — Протекторат, особая территория. И еще одна деталь этой поездки: по вагонам шла проверка документов. Ее делал сравнительно молодой человек в штатском, делал быстро, деловито. Он показывал желтый жетон, прикрепленный к брючному ремню на длинной цепочке под пиджаком и коротко просил документы, быстро их проглядывал и возвращал. Наши бумаги его внимания не привлекли.
В Вену мы приехали утром и на трамвае добрались до центральной части города, где жила жена дяди Коти тетя Вера (Вера Петровна, урожденная Базилевская). И опять расспросы, разговоры, рассказы. Мы с Михаилом сняли номер в гостинице недалеко от родственников. Объяснялось это теснотой у них, но, кажется, была и другая причина: когда-то Михаил был неравнодушен к Дарье. Дарья — моя ровесница — чем-то напоминала мою любимую сестру Татю, и мы очень быстро сошлись. Она работала секретаршей в больнице, а ее жених — австриец — был там врачом. Дарья водила меня по Вене, которую знала отлично, и показывала самые интересные места.
В центре города, на площади у собора Святого Стефана, у угла дома стоял огромный, выше человеческого роста пень, весь утыканный шляпками проржавевших гвоздей. Это реликвия. В давние времена каждый сапожник, покидавший город или возвращавшийся в него, вбивал в пень свой гвоздь. В стену фасада собора Святого Стефана на высоте полутора метров вмонтирован круг диаметром сантиметров тридцать-сорок — эталон для хлебных караваев. Рядом — железная полоса — эталон ширины тканей. Фасад собора еще романской архитектуры, а вся постройка более поздняя — готическая. В старину около собора был рынок. На алтарной стене снаружи распятие, и у Христа очень скорбный лик. Дарья рассказывала, что какой-то студент в шутку повязал Христу щеку полотенцем — вот, де, болят зубы. Зубы разболелись у студента, да так, что ничего не помогало. Боль прошла, как говорят, когда этот студент снял повязку с распятия. Водила меня Дарья по старым улочкам. В одном месте показала нишу в стене, а в нише круглый камень величиной с хорошую брюкву. Это ядро, одно из тех, какими турки обстреливали осажденную Вену. Оно попало в этот дом, и его «увековечили». В старой части города привела меня Дарья во двор, в котором был колодец, где обитал Василиск. Он был так страшен, что люди при виде его каменели. Василиск требовал каждый день по человеку на съедение, и город по жребию давал такую жертву. Когда выбор пал на невесту пекаря, то жених, вооружившись зеркалом, сам полез в колодец. Василиск, увидя свое отражение, окаменел, а колодец был засыпая.