К назначенному времени вышли с дядей. Видим, подходит этот парень и извиняется, дескать, «товар» не у него, а у приятеля, работающего на железной дороге, и, что приятель придет только через полтора часа. Дело, вижу, затягивается. Нам завтра утром уезжать, а комендантский час начинается вечером в семь или восемь часов. Условливаемся встретиться в подворотне нашего дома в половине седьмого. Вновь выходим с дядей и тут же встречаем нашего знакомца с другим парнем, постарше, ростом пониже, чернявым. Приглашаем к себе (хозяин был предупрежден, что к нам придут). Вошли. Меньшой из «торговцев» при входе в комнату сказал: «Какая симпатичная комнатка», — фраза, показавшаяся мне совершенно неуместной в этой обстановке, что я про себя отметил, но не придал никакого значения. Сели. Я и чернявый по обе стороны столика, стоявшего у стены, «базарный» знакомый и дядя Миша на диванчике, так что дядя был напротив чернявого, а я - напротив «базарного» — комната была небольшой и узкой. Начались разговоры о том, о сем, и гости не спешили приступить к делу. Они о чем-то спрашивали, о чем, не помню, так как я был возбужден предстоящей сделкой. Я их начал поторапливать. Тогда «базарный» вынул бумажник и достал из него золотую десятку и две пятерки и положил на стол. Я спрашиваю: «И только? Ведь договаривались о большей сумме», — денег у меня было рублей на восемьдесят. «Базарный» ответил, что остальные у него в сапоге, в носке и что надо сначала за эти расплатиться — деньги не его. И опять я, душа неискушенная, ничего не понял, приняв все на веру. Отсчитал деньги, передал. Он их спрятал, а я придвинул монеты к себе и говорю: «Ну, давайте остальные». Они молчат, переглядываются, а потом чернявый говорит: «Мы из SD, вы попались» (Sicherheit Dienst — служба безопасности), — и для вескости оба вытащили наганы. И я, и дядя Миша моментально взмокли. Перед глазами возникли пятна крови на снегу возле минской тюрьмы, мимо которой мы накануне проходили, и тут же толпа несчастных евреев, судя по одежде, из Западной Европы. Придя в себя, говорю — предъявите документы. Показали: «базарный» мне, чернявый дяде Мише — книжечки с фотографиями, а что там было написано — я уж и не видел. «А теперь вы предъявите документы». Я показываю «базарному», дядя Миша — чернявому. У меня бумажка несолидная, отпечатанная в Любче, где мне ее выдали, машинописный текст потерся в карманах. Зато у дяди бумаги хорошие. Чернявый их долго рассматривал и только потом вернул. «Базарный» начал торопить, дескать пойдемте, дело ясное. Мы начали просить кончить все по-хорошему тут на месте: «Забирайте ваши монеты, а деньги нам не нужны». Но «базарный» стоит на своем — пошли! Вижу чернявый пишет «базарному» записку, тот отвечает, чернявый пишет еще. Понимаю, что наши дела улучшаются. Включается дядя Миша, начинает просить и уговаривать. «Базарный» говорит, что надо отчитаться перед начальством, так как оно знает, куда и на что были даны монеты. Чернявый пишет еще. Чувствуется, что он старший и уламывает «базарного». Наконец чернявый говорит «базарному»: «Ведь это же Трубецкие, князья. Историю ты знаешь? — и затем, обращаясь к нам: — А мы вас сначала за поляков приняли. Если б были поляки — вам не сдобровать. Или если бы нарвались на (тут он назвал не то фамилию, не то кличку). Ну, ладно, отдай им их феники и пошли. Только никому ни слова. Понятно?» Встали и ушли.
Я за эти долгие минуты пережил и перечувствовал многое. Почувствовал, что золото — сатанинский металл, и дал себе зарок никогда подобными делами не заниматься. Действительно, попадись мы людям другого склада — неизвестно, чем бы все это кончилось для нас.
Долго мы с дядей Мишей не могли придти в себя, а на другое утро покинули Минск с чувством большого облегчения. В Новогрудке я не удержался и поначалу напугал Марылю, а потом вернул ей деньги, рассказав все подробности.
Близился 1943 год. Однажды вечером дядя Поля получил через Красный Крест письмо, в котором тетя Вера, сестра матери и, к тому же, моя крестная мать, жившая в Англии, сообщала, что моя мать — Елизавета Владимировна — пишет, что пропал ее сын Андрей, то есть я. Моя мать пишет! Пишет, значит жива и здорова! А уж меня в минуты мрачных раздумий посещали такие страшные видения. Я гнал эти мысли, но потом, два года спустя с ужасом узнал, что последние месяцы и дни моей матери были именно такими.
Дядя Поля спросил, надо ли писать, что я жив-здоров и нахожусь у него. После мучительных раздумий я, боясь как бы это не повредило матери, сказал, что лучше не писать (вот ведь что делает страх перед «всеведением» и «всемогуществом», как мне представлялось, наших «органов»). К счастью, дядя не послушался меня, о чем я узнал много позже. Но дошло ли это известие до матери, я так и не знаю. Похоже, что не дошло[10].
Новый, 1943 год, мы с Михаилом встречали в семье местной белорусской интеллигенции, у неких Тихоновичей, за дочкой которых немного ухаживал Михаил и одновременно молодой врач Иван Гутор. На этом вечере было и восходящее белорусское светило, некто Борис Рагуля — скуластый парень. Я его видел и запомнил еще в начале 1942 года, когда нас, жителей имения Щорсы, пригласили в Любчу на самодеятельный концерт, состоявшийся уж не помню по поводу чего. (Из репертуара мне запомнилась белорусская песня на мотив нашего марша «Все выше», где вместо этих слов хор выкрикивал: «На пэрад» — вперед.) На концерт пришли немцы. Один из них, молодой, но уже в чинах, отдавал лающим голосом приказания белорусскому парню в форме, вытянувшемуся и прижавшему ладони к бокам. Этот парень в ответ на каждое приказание щелкал каблуками и очень громко орал: «Яволь!» Чувствовалось, что обоим все это страшно нравится: одному — как его слушаются, другому — игра в солдатики, да еще с немцами. По всему было видно, что делал он это от души. Это и был Рагуля. К моменту новогодней встречи он был уже большим начальником в белорусских вооруженных силах, созданных немцами. Это был уже не тот юнец, игравший в солдатики, а человек зрелый, и о немцах отзывался весьма пренебрежительно.
Там же, на новогоднем вечере, сговорились встретиться еще раз, только в мужской компании. Хозяин этой встречи работал чиновником в магистрате и снимал небольшую комнату в деревянном доме около больницы. Собралось нас человек десять. Был и Рагуля. Вечер начался чинно-благородно: разговоры о судьбах народных, славянах, немцах, игра в бридж. Тем временем хозяин устраивал стол. Из высказываний Рагули я вынес впечатление, что, по его мнению, «нечего проливать свою белорусскую кровь за немцев» (много позже сведущие люди из белорусов рассказывали, что после войны он остался у союзников с двумя дивизиями. Так ли это — уж и не знаю). Самогонки было выставлено изрядно, и гости перепились выше всякой меры. А перепившись, стали все, что под руку попало, ломать. Сигналом к этому были слова хозяина: «Вы, хлопцы, только с посудой поосторожней, она чужая». Все, что можно было разбить и сломать, было разбито и сломано: стол, стулья, этажерка. Михаил яростно метал блюдца с оставшейся закуской в кафельную печь. Сигналом к разрушению стола были опять-таки мольбы хозяина: «Хоть стол не трогайте, он магистрацкий». — «Ах, магистрацкий! Сейчас мы его!..» Кончилось это все стрельбой того же Рагули из пистолета в потолок. Ехали мы с Михаилом домой через весь город на щорсовских санях и во все горло орали пароль «Рома», сообщенный Рагулей. На другой день зашли проведать устроителя этого «приема» и застали его в пустой комнате перед кучей иилимкив, черепков и объедков. «Все нашел, а вот графинчика найти не могу»,— сокрушенно сетовал он. Да; вот вам и звучавшие вчера высокие слова о достоинствах славян! Потом Михаил предложил скинуться, чтобы как-то возместить ущерб, но собутыльники говорили, что у пострадавшего денег много[11].
В конце января было получено разрешение на выезд из Белоруссии. Сборы были недолгими. Кое-какие вещи были проданы заранее. В последнюю поездку в Щорсы я увез из «Белого дома» замечательный рояль «Блютнер», который за бесценок продали преуспевающему фольксдойчу. В Щорсах я трогательно попрощался с милейшей Анной Михайловной и панной Леонтиной. Но вот и прощанье с нашими хозяйками в Новогрудке, затем узкоколейка в Нивисльню, пересадка в поезд; идущий в Лиду. Там еще пересадка в поезд к немецкой границе.