В Кенгире я забрался в карагандинский поезд на третью полку и забылся. Ехали сутки. Выходил на залитые солнцем сверкающие снегом полустанки и думал о встрече со своими. Будущее представлялось радужным, но туманным. Уже было расписано, что остановлюсь на несколько дней у Мишки Голицына, который с семьей и мать-Еленой (моей тещей) жил под Карагандой, работая там по распределению после окончания геологического института. Михаил должен был встречать меня на станции. Так оно и вышло. Мы обнялись, расцеловались, и он подхватил мои вещи. Уже поздно ночью я попал в уютный дом в объятия мать-Елены и Тамары — Мишкиной жены. А через день двинулся дальше. В Караганде обитали В. В. Оппель и С. М. Мусатов, которых я очень хотел навестить. День прошел в разговорах, а вечером — на вокзал. И Оппель и Мусатов пошли провожать меня.
На вокзале у кассы толпа. Сообразил подойти к милиционеру. Показываю документы, и тот провел меня сквозь толпу к кассе, где я тут же получил билет. Оказывается, было распоряжение помогать освобождающимся быстрее уехать — опыт амнистии 1953 года, когда выпущенные уголовники терроризировали местное население. Билет мне попался в последний вагон. Провожавшие посидели в купе, где, кроме меня, обосновалась молодая пара с годовалым ребенком и девочкой пяти лет. Но вот мы распрощались, и поезд Караганда — Москва тронулся.
Спутники оказались на редкость симпатичными людьми, и за дорогу мы сдружились. Большое впечатление на них произвела интеллигентность провожатых, а на супругу еще и то, что костюм мой был сшит вручную, а не на машинке (портной латыш) — женский глаз это определил сразу.
Москва приближалась, и волнение мое нарастало. Планов никаких не строил, а просто переживал свою свободу, предвкушая встречу с Еленкой, новую жизнь. Какую — я совсем не представлял, а загадывать было трудно.
Но вот и Подмосковье. Поезд должен был придти в двенадцать часов ночи, но опаздывал на три часа. Меня должны были встречать, но будет ли кто? Ведь метро ночью не работает. Поезд остановился, и молодой глава семьи помчался компостировать билеты — им ехать в Донбас, а мы, не спеша, вместе с его женой, детьми, нагруженные до предела вещами, двинулись от последнего вагона. И тут я увидел Готьку, младшего брата, которому было теперь двадцать лет. Он как-то нерешительно двигался мне навстречу. Уже потом он говорил, что в первый момент растерялся — ждал брата из лагеря, а он идет с детьми, с какой-то женщиной, с вещами. Но тут мы кинулись друг к другу. Тут же появились Илларион Голицын, Коля Бобринский, Саша Истомин (дотоле мне незнакомый) и Машенька Веселовская. Объятия, поцелуи. С трудом втиснулись в такси и поехали в Новогиреево, где продолжала обитать семья Веселовских.
В доме всех подняли, переполошили.
Тетя Анночка очень трогательно меня перекрестила, сказав, что все время за меня молилась. Да, это так и было. Ночь коротали за разговорами, а утром — на Курский вокзал. Позвонил тете Машеньке Бобринской (потом она говорила, что голос у меня был, как у птицы, выпущенной на свободу). Меня провожали двоюродная сестра Соня Мейен, Клавдия, жена двоюродного брата Сергей Голицына и ее сын Гога. До сих пор Гогу не знал и подумал, что это особое выражение родственных чувств, но это было, по-видимому, больше любопытство.
И опять дорога, последняя, короткая, всего 6-8 часов. Теперь еду в первом вагоне. Перрон Орла. Уже в тамбуре через плечо кондуктора вижу бегущую рядом с поездом Еленку в шапке-ушанке завязками назад с букетиком в руке.
Наконец-то мы вместе!
Едем на такси, поднимаемся по лестнице того самого дома, куда я так часто писал (ул. Ленина, 37, кв.10), и у порога комнаты перешагиваем через коробку с тортом и бутылку шампанского. Это ее милые сослуживцы.
Начался наш третий медовый месяц... Мы были одни, никто нам не мешал, изредка мы получали напоминания, что существуют родные и близкие, что страшно рады за нас. На работе Еленке дали три дня отпуска, как на свадьбу. Все эти годы она ничего обо мне не говорила. А тут вдруг такое! Надо сказать, на работе ее и уважали, и любили.
Через несколько дней мы отправились в Мценск получать паспорт и прописываться. В паспортном столе капитан милиции спросил: «А почему Мценск?» Объясняю, что жена в Орле, а мне там нельзя. «Но ведь вы здесь жить не будете?» — «Не буду». — «Ну и поезжайте в Орел, там и паспорт получите, там и пропишитесь». — «Не пропишут». — «Пропишут». И, действительно, паспорт дали очень легко, хотя в домоуправлении предупредили, что с такой статьей не дадут. Но либеральные веяния спускались сверху. Прописка прошла тоже просто. Правда, начальница, толстая пожилая чиновница с каменным лицом, принимая у меня документы, в том числе, свидетельство о браке, с презрением проворчала: «Голицыны, Трубецкие, все здесь», — дескать, вот до чего дожили. Меня это развеселило, но в другое время я бы от нее поплакал. А вот при постановке на учет в военкомате, ой, как косо посмотрели на меня: из заключения да еще с такой статьей. Может быть, благодаря ей, военкомат никогда больше меня не беспокоил.
А через месяц я поехал в Москву восстанавливаться в университете. Восстановление произошло этой же весной 1955 года вопреки всем правилам. Первый визит к проректору Азарову был малообещающим — он не захотел даже со мной разговаривать, но после звонка А. Н. Несмеянова стал очень любезен, и все совершилось в один миг.
Первым знакомым человеком на факультете, которого я встретил по прибытии в новое здание университета, была моя однокурсница Галя Малюкина. Мы расцеловались, и Галя повела меня к заведующему кафедрой Х. С. Коштоянцу. Но прежде она зашла к нему предупредить. Потом захожу и я. Хачатур Сергеевич встает и идет навстречу со словами: «Вот, я вас давно ждал», — изображает радость, расспрашивает. В его несколько преувеличенных восторгах по поводу моего возвращения — он меня едва знал — чувствовалось веяние времени: к репрессированным было тогда в моде особое внимание как к жертвам «прежнего режима». Говорю, что хочу восстановиться, но вижу затруднения: жена живет в Орле, и я могу учиться только заочно, а заочной физиологии нет. «Ничего, примем на вечернее отделение. Отрабатывайте только практические занятия. Сможете? Я сам похлопочу». Тогда же весной я стал посещать лекции, практические занятия, но со студентами близко не сошелся — уж очень разные мы были люди, абсолютно разные.
Осенью 1955 года после визита канцлера ФРГ Конрада Аденауэра вышел Указ об амнистии. Она освобождала почти всю «58» статью, а по ней сидело много немцев. Этот Указ коснулся и меня — снималась судимость. Я сменил паспорт. Теперь в нем стояло, что он получен на основании паспорта, а не справки об освобождении. С таким паспортом я мог жить в Москве. Тогда же меня прописал к себе Александр Иванович Лазаревич, старый друг нашей семьи — это он устроил на целый год в лесную школу восьмилетнего брата Готьку, переболевшего после ареста матери сыпным тифом. Делал он и много других благих дел для всех нас.
В Москве я нашел своих лагерных друзей и знакомых[47]. Все они постепенно возвращались. Здесь был уже Миша Кудинов, освобожденный из Казанской закрытой тюрьмы. Вернувшись, Миша стал заниматься литературными переводами с французского, зарабатывая на жизнь. Но публиковался не под своим именем — не был еще реабилитирован. (Теперь это известный поэт-переводчик.)
Появился и Владимир Павлович Эфроимсон. Не получив тогда полной реабилитации, он прописался в Клину (вот, поистине, свет клином сошелся!), а зарабатывал как внештатный сотрудник Института научной информации (как тогда острили: Институт напуганной интеллигенции). Вернулись А. П. Улановский, С. М. Мусатов, М.А. Коган. В Ленинград приехал на постоянное жительство В. В. Оппель. Я же, побывав в Ленинграде, познакомился с его сестрами, жившими в мемориальной квартире отца — крупного хирурга. Появился и реабилитированный Щедринский в обществе пышной блондинки. Он сразу же стал работать начальником строительной конторы и частенько бывал у Миши. Вернулся и Борис Горелов и все, проходившие по делу «Черного легиона».