Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Наверху в тумбочке Энсон держал «смит-вессон». Может, сходить взять? Да ладно. Вместо этого он вынул из подставки нож для разделки мяса и, прошлепав к двери, посмотрел направо-налево: не караулит ли кто снаружи. Конечно нет. Тогда Энсон вышел на крыльцо и оглядел пустой двор. Впереди был аккуратный газон, обсаженный деревьями, чтобы дом не был виден с дороги. Светила луна, подчеркивая линии дома, придавая ему очертания замка.

Энсон ступил на траву.

У ступеней крыльца кто-то поднялся; его поступь скрадывалась шумом ветра, а силуэт — черной тенью дома. Энсон не улавливал его присутствия вплоть до того момента, когда он был схвачен за руку, а по горлу одновременно полоснуло что-то нестерпимо острое; с приступом боли он увидел, как в ночной воздух жгутом метнулась его кровь. Нож выпал, рука теперь бессмысленно прикрывала рану на шее. Затем подкосились ноги, и он рухнул на колени, а кровь пошла медленней, словно оттягивая момент кончины.

Он поднял глаза и увидел перед собой Сайруса Нэйрна, который что-то протягивал на ладони. Это было колечко с гранатом, которое Энсон подарил на пятнадцатилетие Мари; он бы узнал и так, даже не будь оно на отрезанном указательном пальчике.

Сайрус Нэйрн, обогнув умирающего в судорогах Энсона, пошел к дому. На ноже поигрывал лунный свет, а Нэйрн мыслями был уже там, в спальне, где лежала Айлин. Он думал о ней и о местечке, которое для нее заготовил.

А в Томастоне, у себя в камере, закрыл наконец глаза старик Фолкнер и забылся глубоким сном без сновидений.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Кладбище «Магнолия» находится в конце Каннингтон-стрит, к востоку от Митинг-стрит. Это, можно сказать, не улица, а сплошной погост, здесь одно за другим располагаются городские кладбища: «Старое методистское», «Общества доброго союза», «Коричневого братства», «Гуманизма и дружелюбия», «Единения и дружбы». Одни чуть лучше ухожены, на других приветливей обслуживание, но все они принимают мертвых примерно с одинаковой непринужденностью; бедным здесь так же хорошо, как и богатым, да и черви везде довольны и упитанны.

Мертвые разбросаны по всему Чарльстону, и останки смиренно покоятся под каблуками бесчисленных туристов и глумливых пьянчуг. Тела рабов ныне закатаны автостоянками и застроены ночными магазинами, а стык Митинг-стрит и Уотер-стрит и вовсе приходится на старое кладбище, где некогда хоронили после казни каролинских пиратов. Это место служило отметкой нижнего уровня воды в болоте, но с той поры город разросся и висельников успели позабыть, их тела попраны фундаментами особняков и идущими возле них улицами.

А вот на Каннингтон-стрит мертвых так или иначе помнят, и самое большое из здешних кладбищ — «Магнолия». В прилегающем к нему озере живым серебром резвятся рыбешки, на которых поглядывают из осоки ленивые цапли и серо-белые клювачи; специальные вывески здесь предупреждают о штрафе в двести долларов за кормление аллигаторов. На узкой дороге к офисам кладбищенской управы прохода нет от любопытных до всего гусей, считающих себя здесь хозяевами. Надгробия затенены вечнозеленым восковником, а лавролистные дубы в багряных крапинах лишайника укрывают гомонящих птиц.

Человек по имени Губерт приходит сюда уже два года. Иногда он остается спать между памятниками, с ржаной краюхой для поддержания сил и бутылочкой для душевного уюта. Жизнь кладбища он изучил до тонкостей, включая маршруты и помнящих-скорбящих, и персонала. Он точно не знает, терпят здесь его присутствие или просто не замечают, да, собственно, какое ему дело. Губерт держится сам по себе и старается на люди не показываться: глядишь, спокойное это существование будет так же спокойно и продолжаться. Разок-другой его, правда, напугали аллигаторы, ну да это ничего. Если спросить Губерта, так им вместе как раз и житье: такие же бедовые, как и он сам.

Когда-то у Губерта была работа, и дом, и жена, пока он однажды не потерял работу, а следом за ней — быстро и в такой же последовательности — и дом, и жену. На какое-то время он потерял даже себя, пока не очутился в больнице с загипсованными ногами после того, как его на автостраде № 1 сбил при заносе грузовик, где-то к северу от Киллиана. С той поры Губерт решил быть более осторожным, но к прежней жизни уже не возвращался, несмотря на попытки социальных работников приткнуть его куда-нибудь на постоянное место жительства. Зачем ему оно, постоянное, когда двух извилин хватает сообразить, что как раз постоянного-то ничего и не бывает. Так что теперь он лишь ждет-пождет; а какая разница, где человеку ждать, если он знает, чего именно. А то, чего он ждет, найдет его как миленького, где бы он ни был. Найдет, и притянет к себе, и обернет в свое холодное-прехолодное, темное-претемное одеяло, а имя его добавится к унылому перечню таких же нищих бедолаг, закопанных вон там, на дешевом участке, огороженном цепочкой. Вот это Губерт единственно знает, и знает наверняка.

Когда холодает или заряжают дожди, Губерт пешком доходит до Митинг-стрит, 573, где в городском центре благотворительности есть ночлежный дом, и если там находится свободная койка, он снимает носимый на шее кошелек и отдает три мятые долларовые бумажки за ночной приют. Отсюда с пустой рукой никто не уходит: по крайней мере, накормят нормальным ужином, позволят помыться, а на дорогу еще и мыло дадут; бывает, перепадет что-нибудь из одежды. Там же, в ночлежке, принимают и выдают почту, хотя Губерту уже и не помнится, чтобы он когда-нибудь получал от кого-то письма.

Да и в ночлежке он, честно сказать, давненько уже не бывал. С той поры случались уже и промозглые ночи, и дождь промачивал так, что Губерт потом неделями чихал, но на койку он все равно не возвращался. Не возвращался с той самой ночи, как увидал того человека с оливковой кожей и поврежденными — какими-то выцветшими — глазами, перед которым плясал небывалый свет, принимая разные формы и даже образы.

Того человека Губерт впервые обнаружил в душевой. Да-да, именно обнаружил: обычно в душевых он ни на кого не смотрит: так можно привлечь к себе внимание, а то и накликать беду, а зачем оно. Не такой он рослый и сильный, а все то нехитрое, что у него когда-то было, в прошлом отобрали те, кто покрепче и побуйней. Так что Губерт научился им не попадаться и не встречаться с ними взглядом — вот почему в душевой он всегда смотрит себе под ноги. Именно так на глаза ему и попался тот человек.

Точнее, вначале попались его смуглые лодыжки и шрамы на них. Губерт прежде таких не видывал; впечатление, будто ступни этому человеку отрезали, а затем грубо приделали, оставив в напоминание о происшедшем отметины в виде глубоких шрамов-стежков. Именно тогда Губерт изменил своему правилу и взглянул на стоящего рядом — на его мускулистую поджарость, курчавые даже под душем волосы (мулат, наверное) и странные, словно выбеленные и дымкой подернутые глаза. Человек напевал не то гимн, не то что-то из старых негритянских спиричуэлс. Слова были не вполне разборчивые, но кое-что удавалось понять:

Пойдем со мною, брат,
Ступай со мной, сестра,
Пойдем давай, пойдем
По Белой по Дороге,
Все…

В эту секунду, поймав на себе сторонний взгляд, человек обернулся и как будто пришпилил Губерта глазами.

— Ты готов пойти, брат? — вдруг спросил он.

И Губерт как со стороны услышал, что отвечает, дивясь при этом непривычной полой звучности, какую его голосу придавали облицованные плиткой стены:

— Пойти? Куда это пойти?

— По Белой Дороге. Ты готов пойти по Белой Дороге? Она ждет тебя, брат. Ждет и смотрит.

— Не знаю, о чем ты говоришь, — сказал Губерт.

— Знаешь-знаешь, Губерт. Непременно знаешь.

Губерт перекрыл душ и бочком-бочком вышел, держа комом снятое с вешалки полотенце. Больше он не отзывался, даже когда человек со смехом его окликал:

53
{"b":"221251","o":1}