Едва он договорил, как справа от меня, неожиданно возникнув, зашевелилось что-то белое. С моего угла зрения решетка камеры почти заподлицо сливалась со стеной, и впечатление было такое, что рука с длинными белыми пальцами высовывается из стальной стены. Пальцы змеисто шевелились, щупая воздух, словно наделенные даром не только осязания, но и слуха со зрением.
А затем послышался голос, шелестяще-вкрадчивый, как падающие на бумагу металлические опилки.
— Паркер, — провещал он, — ты пришел.
Медленно-премедленно я приблизился к камере и увидел там на стенах капли сырости. На искусственном свету они искрились подобно мириаду крохотных серебристых глаз. Запах сырости исходил и от стен камеры, и от стоящего в ней человека.
Раньше мне казалось, что ростом он был повыше — может, из-за того, что некогда длинные седые волосы были теперь коротко подстрижены. Однако его глаза горели все той же странной, цепкой неутолимостью. Он был по-прежнему удивительно худ: в отличие от многих арестантов, на сытных тюремных харчах не раздобрел. О причине этого я догадался лишь чуть погодя.
Несмотря на холод в камере, Фолкнер волнами источал жар. С таким пламенным взором и мелкими лихорадочными подергиваниями (я заметил их только сейчас) он должен был гореть как головня; при этом на лице не было никаких следов испарины, и вообще недомогания он своей наружностью не выказывал. Кожа Фолкнера была суха, как бумага, — казалось, он может вот-вот непроизвольно вспыхнуть и сгореть дотла.
— Подойди ближе, — велел он.
Охранник рядом покачал головой.
— Мне и здесь хорошо, — откликнулся я.
— Ты меня боишься, грешник?
— Нет, если только ты не можешь проходить через сталь.
В памяти снова возникла рука, словно материализующаяся из воздуха, и я сглотнул внезапно пересохшим горлом.
— Нет, балаганные фокусы я не люблю, — сказал на это старик. — Сидеть здесь мне осталось уже недолго.
— Ты так думаешь?
Он, подавшись вперед, прижал лицо к холодным прутьям:
— Я знаю.
Он улыбнулся; при этом его бледный язык, метнувшись, как у ящерицы, облизнул сухие губы.
— Чего тебе надо?
— Поговорить.
— О чем?
— О жизни. О смерти. О жизни после смерти. Или, если тебе так предпочтительней, о смерти после жизни. Они к тебе по-прежнему приходят, Паркер? Те заблудшие, мертвые? Ты их все еще видишь? Я вот да. Ко мне они приходят. — Осклабившись, он сделал вдох, который будто застрял у него в глотке, как на ранней стадии сексуального возбуждения. — Причем во множестве. О тебе спрашивают; особенно те, кого ты отпустил. Когда, говорят, он к нам присоединится? А я им отвечаю: скоро. Совсем уже скоро. У них на тебя виды.
На его колкости я не отреагировал. Вместо этого спросил, зачем он себя порезал. Подняв передо мной исполосованные руки, свои шрамы на запястьях он оглядел чуть ли не с удивлением.
— Может, я их обмануть хотел, — услышал я ответ. — Чтобы на меня не набросились мстить.
— Обман тебе не удался.
— Это с какой стороны посмотреть. Зато в том месте — современном аду — меня больше нет. А здесь есть контакт с остальными. — У него горели глаза. — Может, мне даже удастся спасти несколько заблудших душ.
— Ты о ком-нибудь конкретно?
Фолкнер тихо рассмеялся.
— Да уж не о тебе, грешник, это однозначно. Ты спасению не подлежишь.
— Тем не менее ты запросил свидания со мной.
Улыбка, поблекнув, сошла у него с лица.
— У меня к тебе предложение.
— Тебе нечего ставить на кон.
— Как сказать, — вкрадчиво прошелестел он. — У меня есть твоя женщина. Могу поставить на кон ее.
Я не двинулся с места, но он за решеткой внезапно отшатнулся, как будто его в грудь пихнула сила моего взгляда.
— Что ты сказал?
— Я говорю: предлагаю безопасность твоей женщины и твоего нерожденного ребенка. Предлагаю тебе жизнь, не обуреваемую страхом возмездия.
— Старик, тебе сейчас не со мной предстоит бороться, а со штатом. Так что все свои сделки прибереги для суда. А если ты еще хоть раз обмолвишься о моих близких, я…
— Ну и что ты? — переспросил он ехидно. — Убьешь, что ли? Был у тебя шанс, да сплыл. Коротки руки. А борьба у меня не только со штатом. Разве не помнишь? Ты убил моих детей, мою семью, ты с твоим дружком-извращенцем. Что ты сделал с человеком, который лишил жизни твое дитя, а, Паркер? Ты его разве не достал из-под земли, не убил как бешеную собаку? Почему же ты ожидаешь, что за смерть моих детей я должен отреагировать как-то иначе? Или у тебя правила одни, а у всего человечества другие? — Он театрально, патетически вздохнул. — Но я не такой, как ты. Я не убийца.
— Чего ты хочешь, старик?
— Хочу, чтобы ты увел меня от суда.
Я подождал, пока уймется сердце.
— А если я этого не сделаю?
Он пожал плечами.
— А если нет, то я не отвечаю за действия, которые могут последовать как против тебя, так и против них. Я, понятно, здесь ни при чем: несмотря на естественную к тебе враждебность, у меня нет намерения чинить козни твоим близким. Я за всю свою жизнь никому не навредил и не думаю делать этого впредь. Но ведь могут найтись и такие, кто возжелает поквитаться за меня, если только их не предупредить, что я сам того не хочу.
— Вы это слышали? — повернулся я к охраннику.
Тот кивнул, а Фолкнер перевел на него бесстрастный взгляд.
— Я лишь предлагаю отвести от тебя расплату. А то, что рядом с тобой стоит мистер Энсон, так это тебе поможет. Он и сам не без греха: вон, потягивает одну шлюшку тайком от своей жены. Хуже того, тайком от ее родителей. Сколько ей, мистер Энсон, — пятнадцать? Закон не жалует совратителей малолеток — хоть мирской, хоть какой.
— Ах ты сука! — Энсон рванулся к решетке, но я схватил его за руку.
Надзиратель крутнулся на каблуках; показалось, что ударит меня, но он сдержался и рывком высвободил запястье. Я глянул направо: к нам уже спешили его коллеги. Энсон вскинул руку — дескать, все в порядке, — и они тут же остановились.
— А еще говорил, что не занимаешься балаганными фокусами, — усмехнулся я.
— Кто знает, какое зло таится в сердцах людей? — громким шепотом вопросил проповедник. — Тень знает. — Он негромко хохотнул. — Отпусти меня, грешник. Уйди, и я тоже уйду. Я не виновен в обвинениях, которые мне клепают.
— Свидание закончено.
— Нет, оно лишь началось. Ты помнишь, грешник, что сказал перед смертью наш общий друг? Помнишь те слова Странника?
Я не ответил. В Фолкнере было многое, чего я не понимал; многое, к чему я относился с презрением; но его знание событий, о которых он просто не мог быть в курсе, тревожило меня более всего и вызывало растерянность. Каким-то образом, неисповедимыми для меня путями, он направил руку убийцы Сьюзен и Дженнифер, вдохнул в него убежденность и в итоге привел его на наш порог.
— Ужели он не говорил тебе об аде? О том, что вот она, преисподняя, вокруг нас, и мы в ней находимся? Он был человек во многом заблудший, ущербный, несчастный, но в этом он был прав. Сие есть преисподняя. Когда пали восставшие ангелы, они оказались брошены сюда — отверженные, с отнятой красотой, оставлены здесь блуждать. Ты не страшишься темных ангелов, Паркер? А надо бы. Они знают о твоем существовании и вскоре на тебя двинутся. То, с чем ты сталкивался до сих пор, не идет ни в какое сравнение с тем, что предстоит. Я перед ними так, пешка; пехотинец, призванный расчистить путь всадникам. То, что грядет для тебя, нельзя назвать человеческим.
— Ты рехнулся.
— Нет, — горячечно шептал Фолкнер. — Я проклят за неудачу, но ты будешь проклят вместе со мной за соучастие в ней. Они тебя проклянут. Уже ждут этого.
Я тряхнул головой. Энсон, прочие охранники, даже решетки и стены тюрьмы — все это как будто схлынуло, растворилось. Остались лишь мы со стариком, подвешенные во мгле. Мое лицо покрывала испарина — след жары, которую он источал. Я как будто подхватил от него какую-то жуткую лихорадку.
— Ты не хочешь узнать, что он мне сказал, когда пришел? Неужели тебе неинтересны дискуссии, приведшие к смерти твоей жены и малышки? В самой-самой своей глубине неужели ты не хочешь узнать, о чем же мы говорили?