— До тысяча девятьсот шестьдесят пятого? — спрашиваю я.
— Представьте себе, — говорит Катарина, и я стараюсь представить.
— Да, до шестьдесят пятого, — улыбается Роберт и наклоняется к нам, доверяя нам свой секрет. — Я увижусь там с вами обоими.
Как повелела Катарина, наши истории разворачиваются одна за другой. Мы открываем частицы себя, как в танце с веерами. Грац, Будапешт, волна восторга при виде рисунка Ниагарского водопада, который попался мне на глаза в детстве. Наконец я, иссякнув, умолкаю.
— Я расскажу, — говорит Катарина. До сих пор она сидела очень тихо, молчала или задавала короткие уточняющие вопросы. — Это случилось давно, когда я была маленькой и приехала с родителями на летние каникулы к морю. Кажется, дом, в котором мы жили, принадлежал человеку, с которым отец учился в колледже. Это было что-то вроде встречи старых друзей, и дом был полон народу. Я мало что запомнила из той недели и не могу сказать, кто там был, но я никогда не забуду, как моя мать растормошила меня ночью. «Кати, Кати», — сказала она прямо мне в ухо, так что глаза у меня мигом открылись, в страхе, в тревоге внезапного перехода от сна к яви. В доме пахло старыми сосновыми досками и морской солью. «Идем со мной!» — сказала мама и взяла меня за руку. Я побрела за ней и, помнится, подумала, что она похожа на привидение. Ее белая ночная рубашка в темноте светилась голубым светом. Наши босые ноги ступали беззвучно. Трудно было даже понять, проснулась я или еще сплю. Мы жили в величественном старом особняке на краю бухты. Вокруг первого и второго этажа шли просторные балконы, так что можно было все время проводить под открытым небом — да, кое-кто из детей выносил свои постели на балконы, чтобы спать под океанским бризом. Мать вывела меня на балкон второго этажа, и, пожалуй, тогда я вполне поверила, что еще сплю. Потому что, понимаете ли, луна как раз вставала, и была она огромной как дом и невероятного багрового цвета. Ничего похожего на «луну жнецов», не просто красноватый оттенок отраженных солнечных лучей. Луна была темной, красной, как мякоть вишни. В ней не было ничего естественного. Мы с мамой присоединились к другим детям, к другим семьям, разбуженным этой небывалой луной, и стояли в ночных рубашках над морем, ожидая, чтобы кто-нибудь объяснил нам, отчего луна истекает кровью. Все молчали. Никто не представлял, как объяснить это странное зрелище. Там было, наверно, человек шесть или семь взрослых — ученых и опытных взрослых, знавших, как я думала, все на свете. Они стояли, разинув рты, и ошеломленно молчали. Сначала непонимание встревожило меня. Разве может быть, чтобы какое-то явление осталось без объяснения? За всю мою короткую жизнь такого еще не случалось, и твердыня разума, на которой стояла я, пяти- или шестилетняя девочка, дрогнула подо мной. Сначала я испугалась, но чем дольше я стояла, спрятав руку в материнской ладони, тем сильнее стучало мое сердце, взволнованное тайной луны и тем, что в мире еще осталось что-то непознаваемое. Возможность видеть чудо, дивиться и недоумевать представлялась, может быть, величайшей свободой, какую я знала в жизни.
Я наклоняюсь к ней, вытираю руки о штанины.
— Но что же это было?
Катарина улыбается:
— Вы хотите узнать? Действительно хотите?
— Почему бы мне не хотеть узнать?
— Потому что, как только вы получите объяснение, все другие возможности отпадут. Объяснение разрушит тайну. Мне было грустно, когда я узнала, что все объясняется вполне понятными причинами.
— Понимаю, — говорю я и взвешиваю варианты выбора. — Все равно, — заключаю я, — я должен знать.
Катарина кивает. Роберт улыбается. Он, как видно, уже знает. Она медлит, продлевая чудо.
— Пепел, — говорит она. — От извержения вулкана в Мексике.
И ничего больше не добавляет. Все просто. Катарина откидывается назад и улыбается.
Небо просветлело до темной синевы, и наша компания, очнувшись, понимает, что пора расходиться. Официанты зевают и потягиваются, и не сводят глаз с нашего стола — последнего. Томас искусно закрывает вечер, и мы выходим на серую улицу. Птицы проносятся над головами черными кляксами. Все витрины закрыты. Мы прощаемся с остальными, Сэм обещает завтра заглянуть в лабораторию. Уходя, он бросает мне хитрый взгляд. Я знаю, что в нем. Ревность. Предостережение. «Сладких снов!» — кричу я ему вслед, и мы с Джонсонами вместе идем на север, и наши тени болтаются под ногами от фонаря к фонарю.
На улице тихо. Возможно, я пьян. Я в смятении. Я в опасности. Горестная перспектива прощания кружит передо мной. Мои руки, кажется, сделаны из плоти, и мысль о лаборатории оставляет меня холодным. Я обращаюсь к теплу Джонсонов. Мы можем забиться в переулок, оттянуть восход солнца. Не сходить с этого редкостного места, где я, быть может, действительно заслуживаю их нежности. Я хочу удержать их здесь, и дверь темницы распахивается. Разрез, крючок, рана, чтобы привязать их к себе. История для Джонсонов.
— У меня был брат, — так я начинаю историю, которую никогда не рассказывал. — Его звали Дане.
Катарина останавливается и поворачивается ко мне лицом. Останавливается и Роберт. Мы выстроились тесным треугольником, словно чтобы оградить мой секрет своими телами. Я распахиваю пиджак, чтобы выпустить Дане. Он там. Он всегда там — одной рукой обнимает меня за шею, другой сжимает сердце.
— Смиляны — маленький городишко, но мой брат Дане был велик. Поразительная внешность, обаяние, воображение, ум, — я перечисляю качества, из-за которых Дане нельзя забыть. — Не я один хотел походить на него. Мои сестры хотели быть таким же, как он. Все дети хотели быть такими. Да что там, многие взрослые, как бы ненароком, старались коснуться Дане в церкви, но не случайно, а потому что им хотелось стать такими, как он.
Роберт выпрямляет спину, заслоняя разговор от внешнего мира. Катарина просит меня продолжать.
— Дане говорил, — рассказываю я им, — и целые города, царства, демократии и яблочные сады вырастали из его слов. Из ничего. Из простых звуков. Чужие страны. Чужие языки. Французский, немецкий, английский — для него все было проще простого. Когда он рассказывал, я все понимал. Когда он рассказывал, я впервые видел машины, вращающиеся, словно весь мир был кинематографом. Я всюду ходил за Дане. Моя любовь к нему была… — Я замолкаю, подбирая самое точное определение. Я ищу его на улице над головой Катарины. — …Тиранической. Стоило мне оставить его, и меня охватывал страх, что, вернувшись, я услышу от матери: «Ох, Нико, ты не слыхал, какую удивительную историю рассказывал сейчас Дане!» И дыра от историй, пропущенных мной, от того, что я — не мой брат, понемногу углублялась в мой ушной канал, сквозь нос и рот. Зависть и любовь сверлили меня как буравом, — объясняю я. — Бурав прошел сквозь голову в горло и внутренности. Не знаю, можете ли вы вообразить. Я чувствовал дыру в животе, и там она поселилась, — говорю я. — Мой живот стал домом дыры.
Роберт и Катарина слабо улыбаются, но Катарина сейчас же щурит глаза, чтобы я продолжал.
— У Дане был конь, а у меня была дыра. И словами, — говорю я, — не передать, как выглядел Дане на своем арабском скакуне. Это было все равно, что видеть воочию работающий механизм мысли — слишком прекрасно для взора. Темные волосы, бледная кожа. Мускулистые бока коня. Его юность была подобна царству. — Я вижу сейчас только их. — Но дыра не давала мне покоя, дыра глодала и грызла, и я стал искать, чем заполнить ее. Я выучил наизусть «Фауста», всю книгу. Это было легко. Мать научила меня, как заставить слова пробираться через глаза и уши в мозг, где они падали словно в шахту. Выбраться оттуда уже не могли. «И ты допустил, ты скрыл это от меня, ничтожество, предатель! Можешь торжествовать теперь, бесстыжий, и в дикой злобе вращать своими дьявольскими бельмами! Стой и мозоль мне глаза своим постылым присутствием! Под стражей! В непоправимом горе! Отдана на расправу духам зла и бездушию людского правосудия!»[15] Я повторял это перед сном как молитву, глядя на крепко спящего Дане. Помнится, однажды утром конь Дане бил копытом. Коню не терпелось, чтобы Дане вышел к нему и пошептал ему в ухо. Я тоже топнул ногой, и это помогло. Дане отвел назад мои отросшие волосы и прошептал мне в ухо: «Я люблю тебя, братишка». Это была правда. Мы с братом любили друг друга больше всех на свете. И все же. Эта неизбежная горечь. Моя любовь и ненависть. Я знал, что мир и мои родители ожидают чудес и подвигов от Дане, а от меня — не многого. Я вышел за ним из дома. Он ускакал. Я опять топнул ногой, но он уже скрылся, и тогда я подобрал самый подходящий камень, чтобы заполнить дыру. Гладкий и круглый. Именно такой, решил я, мне и нужен. Я пихал и пихал себе в рот гладкий кусок доломита. Я помню вкус земли, вкус погреба, где… — Я запинаюсь. — Где, — заново начинаю я, — скажем, брат может столкнуть брата с лестницы.