Данный негодяй-полукровка был от природы «удачным ребенком». Он легко схватывал и усваивал чужие мысли, чувства, настроения. А если порой этот чужой опыт, например официальная идеология, был настолько низкопробен, то он развивался от противного, но не в противоположную сторону общей подлости, а уходил вбок, в кусты. Короче говоря, если он видел, что ему предлагается заведомая ложь, он не становился от этого правдолюбом и правдоискателем, а лишь боялся остаться в дураках и поэтому спешил первым надуть ближнего в меру своих природных возможностей и талантов.
Показательна история, как он заработал свою партийную кличку Джойс. В то время наши провинциальные снобы потихоньку отрекались от наследия русских классиков и брали на вооружение мировые стандарты. Джойс, Джеймс, Пруст, Камю и Кафка — как заклятие твердили они. Однажды на многолюдном обсуждении своих произведений наш незадачливый герой, решив щегольнуть своей эрудицией, разом выпалил всю обойму элитарных имен и тут же был уличен во лжи, потому что иностранными языками не владел, а Джойс на русском языке не печатался.
Наш Джойс весь состоял из цитат, красивых жестов и поз, которыми пользовался крайне неуклюже. Вообще он был громоздок, тяжеловесен и нелеп, как неуместная в данном интерьере мебель, которая всегда стоит на пути и доставляет окружающим массу неприятностей.
Впоследствии, когда я буду уже мертва, он слиняет за рубеж, где будет обливать помоями оставшихся на несчастной родине горемычных собутыльников. Вот, оказывается, зачем нужна была свобода нашему правоборцу. Ну ничего, нам не привыкать. На чужой территории наш герой все равно рано или поздно обанкротится.
Я еще смеялась над французским анекдотом, который рассказал Джойс:
— Бабушка, что такое любовь? — спрашивает внучка.
— Это русские придумали, чтобы денег не платить, — отмахивается бабушка.
Я смеялась над анекдотом, а сама краем глаза следила за Ладо и ломала голову: как же вдруг он тут очутился?
Он на всякий случай делал вид, что мы не знакомы, — меня лично это вполне устраивало.
Застолье давно распалось, но он сидел во главе разгромленного стола с видом тамады и силился произнести заветный тост, держа в оттопыренной по-гусарски руке фужер с каким-то зельем. Приглядевшись, я поняла, что он не видит меня, как не видит ничего вокруг. Его оглушенный алкоголем взор заземлялся на самом себе, будто он сосредоточенно разглядывал нечто на дне своей опустошенной души. Картинно-вальяжный, седовласый и внушительный, как римский император, он свято верил в собственную избранность и высокое предназначение, а выражение лица у него постоянно было такое, будто он сидит во главе стола. Явное присутствие грузинской крови давало ему возможность считать себя князем, и он старательно исполнял эту роль, которая вполне сходила ему с рук в Северной Пальмире — так он величал наш город.
Нашим худосочным дамам, не привыкшим получать от своих хахалей ничего, кроме подзатыльников, он поначалу внушал доверие и симпатию. Он подкупал их мелкими подарками, сулил сказочную поездку в горы Кавказа — точно и хитро вычислял момент уязвимости очередной жертвы, и стоило той заглотить его дешевую наживку, тут же терял к ней всякий интерес, переключаясь на ближайшую подругу.
Сжимая в правой руке воображаемый рог, он в левой машинально теребил увесистый золотой крест на своей вечно распахнутой седовласой груди. С этим символом веры его связывали какие-то непостижимые отношения: он одновременно скрывал его и в то же время украдкой демонстрировал. Ходили слухи, что в свое время князь влип в дурную историю, связанную с убийством, в результате чего получил вышку и, отсидев месяц в камере смертников, дал обет веры, после чего был неожиданно оправдан. Выйдя на свободу, он с ходу окрестился, приобрел по случаю золотой крест и Библию, но дальше дело не пошло — его сознание не удостоилось небесной благодати. В поисках более действенных форм спасения оно было обречено метаться между христианством и йогой, голоданием по Брэггу и пьянством по-черному, вегетарианством и блядством. Однажды в какой-то престольный праздник поминовения усопших он затащил меня в церковь. Каково же было мое изумление, когда я обнаружила, что мой князь ставит свечки исключительно за самого себя. О какой вере тут могла идти речь, если ближний вообще не попадал в поле его зрения.
Смешно было наблюдать, сколь непосильна для него эта ноша. В постели он застенчиво прятал свой позолоченный крест под подушку, поутру забывал о нем, а потом мы вместе лихорадочно разыскивали крест по всей квартире, и я то и дело ловила на себе его подозрительные взгляды. До сих пор жалею, что я не присвоила этот крест, чтобы освободить князя от излишних комплексов и мучений, уж больно много хлопот доставлял ему этот символ веры.
Какой-то его сценарий притчевого содержания ставился на Ленфильме, поэтому года два он околачивался в нашем городе и однажды летом, когда ребенок был на даче, с неделю прожил у меня в квартире, изведя меня до полусмерти своими причудами и капризами. Никогда в жизни я не встречала столь бдительного, пристрастного внимания к собственному организму. Помимо постоянных хлопот с несчастным крестом такие же загадочные отношения были у него с электробритвой, в результате чего он постоянно ходил небритым. К тому же он оказался вегетарианцем — не ел мяса и молочных продуктов. Отсутствием аппетита он не страдал, и поэтому все время приходилось ломать голову над проблемами его питания. Водку потреблял в изрядном количестве, но опять же втихаря, ненароком, потому что вполне искренне презирал алкоголизм, и мне порой не давал выпить ни рюмки. А стоило ему перебрать, он заваливался в постель и начинал умирать от цирроза печени или от инфаркта, который он у себя подозревал даже в трезвом виде. Вообще он обладал исключительной мнительностью и находил у себя абсолютно все болезни, в результате чего выработал для своего организма великое множество запретов, диет и предписаний. К примеру, он не спал в нормальной постели, а лишь на досках, то есть на полу, не носил капроновых носков, а лишь шерстяные, не пил сырой воды — лишь минеральную, принципиально не сдавал винной посуды, не дарил дамам цветов, не курил в постели. Подобных заморочек у него было бесконечное множество, и всеми он весьма гордился, крайне уважая себя за столь обширные принципы.
Меня он определенно считал стервой, которая задалась целью его расколоть, размотать и надуть. Поэтому в отношениях со мной он был крайне осторожен, хитер и труслив. Чего конкретно он боялся мне передать, сказать не берусь, но он постоянно что-то про себя вычислял, выгадывал, крутил да утаивал. С ним было крайне тошно, стыдно и унизительно. Я была рада от него избавиться и почти сразу же забыла о его существовании.
Да, он считал меня стервой только потому, что я не позволяла ему издеваться над собой, не прощала хамства и пошлости, не допускала фамильярности и точно обозначила допустимый предел нашей близости, который, наученная горьким опытом, уже почти никогда не переступала.
Многие считали меня стервой. Может быть, я уже таковой и была. Вот и шизоидный гений Опенкин при моем появлении шарахнулся в соседнюю комнату. Несколько его поклонниц потянулись за ним следом, и они там все вместе занялись музицированием. Кто-то терзал рояль, и могучий бас Опенкина (в юности он даже пел в церковном хоре) пытался исполнять русские романсы и арии из опер. Но его уже пропитой голос не слушался исполнителя, то и дело срывался на высоких нотах — пускал петуха под оглушительный хохот слушательниц.
— Не пробуждай воспоминаний минувших дней, минувших дней… В душе моей одни страданья, а не любовь разбудишь ты… — перевирая слова, вопил Опенкин.
В соседней комнате обычно жила строгая старушка-мама, которая уж никак бы не позволила в своем присутствии подобных бесчинств. Я спросила у Джойса, куда он ее подевал, и тот мне популярно объяснил, что мама с его сестрой недавно перебрались в Америку, а он вот задержался на время, потому что по пьянке нахамил какому-то партийному чинуше, который даже пытался упрятать его в психушку, но врачи не захотели с ним связываться. Русский паспорт в этих передрягах он потерял, с работы уволился и теперь живет тут на птичьих правах, потихоньку пропивая мамино наследство. Мы выпили за здоровье его мамы, и Джойс с горя даже прослезился.