— Это какие еще праздники? — раздраженно огрызается она.
— Никто ничего не переносил. Вчера все мы заснули в субботу, а воскресенье у нас просто украли. Оно пропало, исчезло, сгинуло без следа!
— Но может быть, вы его проспали…
— Все не могли проспать, — резонно возражает она.
И тут я вдруг прозрела и все поняла. Только мне показалось, что дошла я до этого прозрения не своим умом, а по подсказке кого-то свыше. Мне больше не надо было ломать голову над их проблемами, я точно знала, что тут произошло.
Да, у этих безбожников действительно изъяли целый день, но они не сошли от этого с ума, не смирились и даже не испугались тех высших сил, которые таким образом заявили о себе. Нет, они ни во что не поверили и не почувствовали ничего, кроме слепого гнева и злобной ярости. Они бесновались тут, на площади, и, потрясая кулаками, требовали свой законный день. Они не поняли знамения — они давно забыли о предопределении. Они не подозревали, что это начало конца, того самого конца света, который был обещан им без малого две тысячи лет тому назад.
Казалось, я одна тут могу все понимать, и я тут же оказываюсь на трибуне и кричу в оголтелую толпу гневные упреки и пророчества. И откуда только берутся слова! Но я знаю, что это не мои слова, а некто свыше говорит моими устами.
— Жалкое, озверелое стадо! Вы давно сбились с истинного пути, давно проиграли и растранжирили свою ничтожную жизнь. Уже поздно взывать к справедливости, и помощи требовать не от кого. Вам был дан шанс на спасение, но вы не использовали его. Молитесь! Наступил конец света! Пробил ваш смертный час! Молитесь, пока не поздно!
Но силы мои вдруг иссякают, голос слабеет, слова вянут и теряют смысл. Я еще говорю о любви к ближнему, но это лишь пустой звук — использованное, затасканное, мертвое слово, — косноязычное, беспомощное бормотание. Я в смятении умолкаю и молчу вместе со всеми, тревожно прислушиваясь к тишине. Я вижу, как люди открывают рот, но не могут издать ни звука. Они ловят пустым ртом воздух и в ужасе глядят в небо.
И тут меня опять посещает откровение, и я постигаю промысел Божий. Только что у меня на глазах наступила вторая стадия конца света — у людей было отнято слово. И все слова, которыми они злоупотребляли всю жизнь — изношенные, затасканные до неприличия, — теперь у них отняты.
Внезапно меркнет свет, площадь погружается во мрак. В густых сумерках я вижу, как люди покидают ее. Тихо и покорно, с опущенными лицами они бредут куда-то во тьму. Я знаю, что они уходят умирать. Измученное сознание гаснет — я проваливаюсь в небытие…
Не знаю, сколько прошло времени: секунда или эпоха, но вдруг пахнуло тропическим жаром, перегноем и грозой. Площадь исчезла — передо мной открылся туманный безбрежный простор. Он весь дышал, вздыхал и шевелился, будто силясь проснуться. Оранжевый диск солнца таял в туманном мареве на горизонте, как потухающий светильник, изредка взрываясь огненными шарами. Пахло озоном. Хилая растительность у меня под ногами на глазах завяла, тут же превращаясь в перегной, в рыхлую плодородную почву, на которой уже ничего не произрастало. Земля под ногами тихо шевелилась, постепенно выравнивалась сама собой. Она еще дышала какое-то время, но потом замерла в полной глухой тишине.
Я стояла в центре безбрежной неподвижной равнины. Сумрачный теплый туман клубился вокруг меня…
Вдруг земля передо мной приподнялась и зашевелилась. Возник бугорок, который на глазах превращался в холм, из недр которого на поверхность явно пробивалось какое-то громадное тело, блестящий чешуйчатый снаряд, который медленно расщеплялся на конце, и оттуда вылезало нечто живое… Вот оно сделало усилие и обратилось в громадную голову ископаемого чудовища… Медленно открывались стеклянные створки глаз, и длинные усы распрямлялись, как локаторы. Вслед за головой появилось членистоногое туловище. Оно все дрожало от внутреннего напряжения, и какая-то черная мантия клубилась вокруг него.
Чудовище выбралось на поверхность земли, приподнялось на слабых, тонких лапках, содрогнулось всем телом и внезапно расправило два черных бархатных крыла, которые затмили все небо. Надо мной возвышалась гигантская бабочка, и бабочка эта была возмездием… или, может быть, забвением… Я точно знала, что это такое, но в нашем языке не было слова, определяющего это явление.
Я обмерла под ее взглядом, оцепенела и вдруг поняла, что эти мертвые, использованные и затасканные слова внезапно обернулись чем-то живым и могучим. Я тихо и сладко умирала под ее взглядом, но сама она не была смерть — умирала я от собственных грехов.
Между тем готовились новые превращения. Что-то грозное творилось в атмосфере. Бабочка пыталась взлететь, но не могла этого сделать. Ее тело дрожало от напряжения, и черный бархат трепыхался у меня над головой. Мне хотелось, чтобы она намертво прикрыла меня своим крылом, но она вдруг сложила крылья, лишив меня своего покровительства.
Я одна перед лицом грозных сил Вселенной. Минуту? Вечность? Затылком чувствую ее холодное дыхание, и мои наэлектризованные волосы поднимаются над головой шевелящимся нимбом. Космос входит в меня. Я понимаю, что еще мгновение — и мне откроется суть мироздания.
Но ужас перед близким концом света парализует мой мозг. Я ничего больше не желаю видеть, слышать и постигать. Я бросаюсь на землю, зарываюсь в ее влажное, живое тепло…
И бабочка забвения тихо накрывает меня своим нежным бархатным крылом.
Часть вторая
Страшный Суд
Прошло лет десять, и постепенно я стала забывать тебя, Ирма. Жизнь замотала меня намертво. Не было сил заниматься чужими трагедиями — собственных не расхлебать. Семейные дрязги, развод, кухня, стирка, магазины и ремонты, возвращения мужа в семью и его побеги, несколько бестолковых романов, болезни и смерти близких… и работа…
Не успеешь оглянуться, а на дворе опять весна, и надо собираться на дачу, таща на своем хребте безразмерный воз всяческой домашней утвари и поклажи. Не успеешь опомниться, а на пороге Новый год. Куда девались неделя, месяц, десять лет? После тридцати лет годы стали мелькать, как часы.
Я барахталась в бешеном круговороте дней и даже еще гордилась помаленьку своей отвагой и выносливостью. Я была еще молода и самонадеянна, еще жила в непрерывном времени, и все мои страсти, поражения и победы казались мне исключительными и уникальными. Я жила свою единственную жизнь и в эгоизме самоутверждения беспощадно отсекала иные формы и нормы жизни — все они казались мне примитивными и халтурными. Я жила впервые и удивлялась чудовищным виражам, пинкам и подзатыльникам, которые так щедро выпадали на мою долю.
Я продолжала заниматься литературой, но писателя из меня, разумеется, не получилось. Меня не печатали, но бросить это занятие уже было почему-то невозможно.
Официальный путь быстро изжил себя. В издательство, где потихоньку шла моя книга, на пост главного редактора был назначен колченогий полковник Окачурин, который, потея и краснея от маразматических приливов подлости, заявил мне, что я «не наш человек». Спорить с ним было бесполезно, как бессмысленно уточнять, что конкретно имеется в виду, какие обвинения мне предъявляются, — наверняка он и сам не знал этого. Просто подобным ярлыком у них было принято клеймить неугодных им авторов, до более вразумительного объяснения с которыми уже можно было не снисходить. Они к тому времени уже полностью сплотились, спрессовались в непрошибаемый монолитный организм, у которого классовое чутье заменило все прочие органы чувств. В их системе координат для меня не было места. Печатали они в основном только самих себя. К ним лучше было не соваться.
Уже не имело никакого значения, что в моих рукописях не было ни малейшей антисоветчины, — требовались более существенные знаки верноподданничества, более активный вид тупости, лживости и подлости. Шел курс на понижение уровня в любом виде творчества. Мы уже приближались к идеалу, которым служил наш главный писатель — парализованный генсек с его вороватой свитой.