Только теперь я представила себе жизнь Салли в последние месяцы — как он вскакивает по ночам во время Клариссиных приступов, как работает по пятнадцать часов в сутки в ненавистной ему фирме и возвращается затемно на автобусе, зная, что дома его ждет измученная болезнью Кларисса, нуждающаяся в его помощи. Что он должен приготовить ей особой еды, возиться и нянчиться с ней, раздражительной и придирчивой из-за вынужденного простоя в работе, с ней, которая никогда в жизни, в отличие от них от всех, не была раздражительной и придирчивой. Я живо представила себе Салли поднимающимся на лифте в их квартиру — глаза устало закрыты, промокшие под дождем жиденькие волосенки сбились набок и липнут к голове. Для него это короткий момент передышки, потому что сейчас он выйдет в холл на этаже, постоит перед квартирой и откроет дверь, когда на самом деле ему хочется всего лишь получить стакан вина и немного душевной ласки.
— Мне прилететь? — спросила я.
— Что?
— Я могу прямо сейчас выехать в Олбани! Сяду на первый же рейс и утром буду у вас.
Салли молчал, я слышала его дыхание в трубке. Потом, кашлянув, он сказал:
— Нет, завтра ты мне не понадобишься, но очень скоро — да. Но знаешь, Вилли, я буду очень благодарен тебе, если ты позвонишь Клариссе утром и послушаешь, что она говорит. А вообще ты мне очень помогла своим желанием приехать. Спасибо тебе. — Он подумал немного и прибавил: — Знаешь, Вилли, если ты обработаешь ее и убедишь снова обратиться к нормальным врачам, к психотерапии и лечению антителами, а не только этим шарлатанским гомеопатическим дерьмом, то я смогу еще сколько-то протянуть. Но я тебя умоляю: приезжай, как только я позову! Да, и звони, если можешь, каждый день. Ты просто не представляешь, как тяжело переносить это одиночество! Я смотрю, как ведут себя все эти друзья, и мне кажется, что эта волчанка заразна. Все эти друзья и коллеги по работе, их же как ветром сдуло! Раз в сто лет заедет кто-нибудь с цветочками, и это почему-то непременно лилии, а Кларисса говорит, что лилии преподносят покойникам, и каждый раз вышвыривает их в окно. Тебе она, конечно, не признается, Вилли, потому что знает, что у тебя своих проблем полно, но мне кажется, ей сейчас очень тяжело и очень плохо.
Мне был слышен шум ветра в телефонной трубке, звуки ночной жизни Сан-Франциско — непрекращающееся движение транспорта, гул отдаленных сирен, рокот самолета в небе. У меня вдруг возникло такое же ощущение, как до отъезда на Аляску, — как будто каждый шаг, который я делаю, отнимает дыхание у этого хрупкого, ставшего вместилищем многих грехов города. Все эти месяцы мне иногда приходилось закрывать глаза, чтобы прогнать приступ панического страха, а когда не получалось, то мне представлялось, как будто этот прекрасный город ломается и крошится в стиснутом кулаке какого-то огромного и сердитого бога. Салли, кашлянув, напомнил мне о себе, оторвав меня от моих мыслей.
— Ой, Салли, могу себе представить, как тебе тяжело, — сказала я.
После новой долгой паузы его дыхание успокоилось, и он ответил:
— Мне очень не хватало этих слов. Ты даже не представляешь, как не хватало!
— Мы одолеем эту чертову волчанку, эту злобную волчару, вот увидишь, — заверила я.
Он рассмеялся.
— И юмора мне тоже очень не хватало. Я рад, что ты снова с нами, Вилли. Рад приветствовать тебя снова на борту.
— И я рада, Салли! Завтра я позвоню Клариссе.
В телефоне что-то щелкнуло, разговор прервался. Привидение, маячившее все это время у меня сбоку, стало блекнуть, пока не растворилось совсем, а за окном иссиня-черная мгла туманной пеленой окутывала озеро и лужайку.
Глава 13
«МОЛОДЫЕ ПОБЕГИ» СНОВА РАССКАЗЫВАЮТ
Мы бегали в апельсиново-рыжие июльские дни, бегали по утрам, нежно-бархатистым, как мышиная шкурка, в моросящий дождик, в изнуряющее пекло, бегали под аромат пробуждающейся пахучей гардении и в тени глицинии, увивающей крытый мост. Мы бегали вплоть до самого августа, несмотря на трудности, выпадавшие на нас весь этот год. Но после чудовища лето словно раскололось на части. Когда мы вместе, мы друг друга поддерживаем, наши старые ноги дружно топают по темплтонским мостовым, наши старые сердца бьются в унисон. Утренние пробежки для нас утешение, они для нас развлечение. После чашечки кофе в кафе Картрайта мы разбегаемся в разные стороны, тащим свои старые кости по домам, в эту неразбериху, в которую мы превратили свою жизнь.
У Большого Тома пропала его дочь-наркоманка. Сбежала из дому, исчезла, словно испарилась. А ведь еще два года назад она, трезвая и здравомыслящая, в очках с роговой оправой и с ямочками на щеках, была капитаном дискуссионной команды. Мы так и не знаем, куда она делась, хотя искали повсюду, связывались с газетами, обшарили весь север штата Нью-Йорк. Мы даже вместе изготовили листовки, но девчонка-то наверняка изменилась и больше уже, наверное, непохожа на ту трогательную умную мышку с ксерокопий, отпечатанных на работе у Тома.
У Маленького Тома опять дало знать о себе сердце, ему даже пришлось лечь в больницу. Он вышел оттуда бледный и трясущийся. Мы советуем ему пока не бегать, а он смотрит на нас и говорит: «Я лучше умру на пробежке». И мы разрешаем ему бегать, потому что сами предпочли бы умереть на бегу.
С Иоганном не разговаривает дочка — из-за того, что он кое-что натворил, напившись на свадьбе у дочери Кларка. Иоганн звонил дочке в Мемфис и сказал со своим смешным немецким акцентом: «Милая, ты не зломала мою жизнь, когда стала такой букой. Я думал, зломаешь, но теперь знаю, ты фырастешь, пофзрослеешь, фыйдешь самуж, будешь иметь земью и деток. Ты просто знай: я люблю тебя фсегда».
Как мы ругали его, выйдя на пробежку на следующее утро! А он смотрел на нас печально и грустно моргал.
«Неушели это плехо?» — недоуменно спрашивал он.
«Да, Иоганн, это плохо», — отвечали мы.
Третья по счету жена Сола, инструкторша из тренажерного зала, передала ему документы на развод через своего нового ухажера, слащавого хлыща Харли. Нашего Сола опять отфутболили. Из-за того, что дети не получаются. Третий раз женат, три стареющие матки — и каждый раз это служит причиной, чтобы поискать кого-нибудь новенького. Из всех нас только Сол не смог обзавестись детьми. Когда мы обсуждаем своих, он всегда молчит, грустно смотрит, даже когда Большой Том рассказывает про свою непутевую дочурку. Мы видим, как глаза его жалобно моргают за стеклами солнечных очков, мы чувствуем всю тяжесть этого молчания. Мы понимаем, что он рад был бы всякому ребенку, даже такой наркоше, как у Большого Тома, согласился бы на неприятности, на то, чтобы его ребенок ненавидел его, как ненавидит Иоганна его дочка. Он согласился бы на все, что угодно.
Дугу, наверное, грозит тюрьма — за то, что не выплатил и без того просроченные налоги. Сол предложил ему свою помощь (тут-то мы впервые осознали, насколько он богат), но Дуг презрительно морщится — буду, говорит, стоять на своем до конца. Нам так и хочется спросить: «До чьего конца-то?» — но мы молчим. У него теперь новая девица, о чьем существовании, возможно, знает жена. Девица — восемнадцатилетняя красотка из Музея восковых фигур, которой платят за то, что она, встречая мужчин убойными сиськами и сладкой улыбкой, проводит их в прохладный полированный зал, в этот мавзолей, где всякие Мики Мэнтлы и Бэбе Руты начинают таять, когда выходит из строя генератор. Эта его девица пугает нас не меньше, чем тюрьма. Но Дуг не верит, что попадет в тюрьму. И не верит, что жена может знать о существовании девицы. А мы верим. Верим и трясемся за него.
Ну и в довершение ко всему Фрэнки после смерти родителей потерял двадцать килограммов, и теперь кожа у него обвисла и пожелтела. По пять раз на дню его бросает то в нездоровое веселье, то в уныние. Вчера его понесло шутить, и он молол такую чушь, что Иоганну пришлось перебить его другой шуткой, чтобы Фрэнки вконец не опозорился. После этого мы бежали обратно уже молча и даже не зашли в кафе выпить кофейку, как делаем это обычно.