Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я старался хорошо воспитать своих детей и дать им достойные ценности. Можно, естественно, сказать, что мое воспитание окончилось неудачей и что мои ценности никуда не годятся; но остается ведь само усилие, достойное в таком случае определенной моральной оценки.

Не думаю, чтобы меня можно было назвать человеком, не способным к человеческим контактам и сопереживанию, пусть я и не обладаю импульсивной и непосредственной эмоциональностью, характерной для моей жены. Не раз у меня возникало ощущение, что я воспринимаю какую-то ситуацию по большей части через нее, с помощью ее более живого ума, но с другой стороны, именно это и доказывает, что у меня есть де факто способность к сопереживанию, пусть и менее экстенсивная. Когда мы, к примеру, вместе слушаем прелюдию Дебюсси, и я наблюдаю за выражением ее лица, за ее напряженным вниманием, границы моего собственного слухового восприятия тоже расширяются. Я чувствую и особую остроту ее переживания, проистекающую из ее горячего желания самой играть на рояле; по причине своего увечья она не может играть ни на одном инструменте.

Индивид, совершенно равнодушный к ближнему, по всей видимости, имеет весьма ограниченные возможности испытывать счастье. С другой стороны, условия жизни многих людей таковы, что сопереживание в их положении должно было бы приводить их в состояние глубочайшей депрессии. Разумный эгоизм в значении самоцентрирования представляется необходимым для ощущения счастья. Ведь естественное очерчивание границ вокруг собственного «я» лежит в основе даже такого понятия как самопожертвование.

Люди, испытывающие неловкость из-за того, что они обладают бо́льшими благами, чем все остальные, обычно прибегают к двум аргументам в свою защиту. Первый — присущая мировому порядку неискоренимая несправедливость. Из этого рассуждения вытекает обязанность бороться с такими несправедливостями, которые можно искоренить, например, с общественным строем, делающим богатых богаче, а бедных беднее. Второй аргумент, актуальный во все времена, заключается в том, что жизнь счастливца тоже коротка.

Я вспоминаю надгробную надпись в соборе в Лукке: «Неравными мы рождаемся, пепел делает нас равными». На латыни это, разумеется, звучит намного шикарнее.

По какому праву мы называем свою жизнь короткой? Ведь средняя продолжительность жизни человека длиннее, чем у большинства других животных. Длиннее секундной вспышки молнии. Короче ледникового периода. Но мы не делаем подобных сравнений. Мы сравниваем продолжительность жизни одного человека с продолжительностью жизни другого человека, и как же в таком случае мы смеем говорить, что жизнь коротка? Время как субъективное переживание, не имеет иной меры, кроме самого себя, и любое сравнение с тикающими часами бессмысленно. Одна микросекунда равняется сотне тысяч лет.

Порой случается, что я просыпаюсь ночью от собственного крика. Крик затихает, как только улетучивается сон. Я чувствую, как по шее стекает пот, слышу тяжелые удары сердца и пытаюсь воссоздать сон, всегда одинаково безуспешно.

Говорят, что сны скоротечны, если верить часам — каким уж там образом это можно измерить, не знаю. Но кто способен измерить продолжительность субъективного времени, которое я переживаю во сне? Дело, быть может, на самом деле обстоит так, что большую часть своей жизни я живу в мучительном и наполненном страхом мире, который я называю сном в тот момент, когда мне дозволено покинуть его, временно, из милости, и насладиться забытьем в другом сне, который я тогда называю явью.

На эту милость, само собой, полагаться нельзя. Давайте сделаем предположение. Опишем объективное время как непрерывную функцию субъективного времени. Рассмотрим эту функцию в интервале одной секунды объективного времени. Совсем не исключается, что кривая будет представлять собой изящно изогнутую асимптоту к верхней границе секунды. Тем самым я пойман, навечно заключен в секунду, не имеющую конца.

В детстве у меня было конечное, как я бы назвал его, отношение к жизни. Не целенаправленное отношение в грубом смысле этого слова; я никогда не стремился, не испытывал нужды пробиваться. Скорее у меня было своего рода представление о том, что жизнь должна иметь смысл, вести к конечной цели. Такое представление вполне естественно для ребенка; ты растешь, учишься быть взрослым, дабы совершить что-то, чтобы. Потом достигаешь конечной цели. Умираешь. Финиш. Своего рода антиклимакс.

Я, наверное, был совсем маленький, лет пяти-шести, и возможно, все это мне приснилось. К моей кровати подошел ангел и показал машинку, которую я вообще-то сразу узнал. То была старая бабушкина пишущая машинка того года выпуска, что сейчас демонстрируют в музеях; регистр в ней отсутствовал, для строчных и прописных букв были отдельные клавиши; марка «Smith Premier № 10». На сей раз на машинке появились еще две клавиши — красная и белая. Ангел сообщил мне, что если я нажму на красную, то стану султаном Бухары, буду жить в мраморном дворце в окружении прудов с золотыми рыбками, роз и многочисленных рабынь, возлежащих на пышных диванах, и вдобавок буду любим народом за справедливое правление. И это продлится долго. Потом какие-то бандиты проберутся во дворец, нападут на меня и повесят. Верная стража врывается в зал, но ах! — там, под мраморным куполом, качается на веревке мое тело. Это что касается красной клавиши. Нажав же на белую, я умру.

Наше «я» формируется нашими воспоминаниями. Без своих воспоминаний я кто угодно, кто-то другой, скопление клеток в биосфере. К нашим воспоминаниям относятся и наши оценки, которые помимо своего конкретного содержания и возможной разумной мотивации обладают эмоциональным зарядом, придающим им особое значение. Отсюда консерватизм — в том числе и политический — есть самое естественное убеждение человечества. Необходимо защищаться от того, что может угрожать твоей идентичности, в том виде, в каком ты ее сформулировал, необходимо отбрасывать любую информацию, способную превратить в плохое то, что ты считал хорошим, необходимо любой ценой отстаивать свое «я»; это обязательно. У консервативного мышления существует только одна слабость, ибо нельзя запретить деревьям расти, даже если бы ты этого хотел.

В школе нам рассказывали, что некоторые растения обладают ризомой, то есть горизонтальным подземным корнем, который с одного конца растет, а с другого гниет. Так вот, наша душа и есть ризома. Мы обновляемся, развиваемся и одновременно умираем, но это не причиняет боли. Сильной боли, лишь неопределенное ноющее болезненное ощущение; первыми атрофируются чувственные нервы, и потому мы не чувствуем самого гниения. Мы забываем, что мы забыли; вспомни мы свое беспамятство, заплакали бы.

Ризома растения выбивается из-под земли, обретая свою форму в почве, в глине, в песке. Сказать столь же уверенно, в какой материи воплощается или за какие границы, возможно, выходит та изменчивая форма, каковой является наша душа, тот непрекращающийся процесс, который представляет собой наше «я», мы не можем. Если кто-то верит в переселение душ и решительно утверждает, что у него нет ни малейших воспоминаний о своем прежнем воплощении в виде рождественского окорока Густава II Адольфа, доказать ошибочность подобного заявления весьма затруднительно. Можно лишь констатировать, что у нас нет информации, позволяющей придать смысл его идентификации. Если чешуя на стволе сосны имеет ту же форму, что и сверкающая в лучах заходящего солнца чешуя на шее бронтозавра, мы говорим, что форма идентична, но ее временная функция прерывиста. Вполне возможно существование иной системы координат, в которой проявилась бы непрерывность.

Ситуация ведь весьма сложная. Образы ходят в нас, как волны по воде, и каждая волна обладает собственной структурой. В какой-то момент объединенная волна формирует изменчивый образ, являющийся моим «я». И я, словно утопающий, должен уцепиться за этот образ; ведь это я. Это рассуждение легко связать с коллективным бессознательным Юнга и с нашим странным интересом к греческой мифологии.

56
{"b":"218217","o":1}