— С этого письма и надо было начинать, — нравоучительно проговорил Орлов. — Это мессалина. Потаскуха. Она со многими была в близких отношениях. Но с уличных повес и забулдыг что возьмешь. Они голы, как соколы. Вот и валит на меня.
— И все же вы жили с ней. Это я чувствую.
— Ну, встречались раза три. Но когда это было? Года два назад, — соврал Орлов. — И не думаете ли вы заводить монастырские порядки? Сейчас не то время.
— Но вот э-э… жалуются. Скажите, пожалуйста, когда и при каких обстоятельствах вы с ней познакомились?
— Познакомился я с ней у Владимира Петрова.
«Пожалуй, зря я о Петрове… Тот телок может подвести меня».
— Ну, вышли мы от Петрова вместе. И я спросил, каково ее мнение о его работах. Еще о чем-то говорили. О пустяках каких-то. Уже не помню, о чем. Это очень странная особа, я вам скажу.
— А в чем проявляется ее странность?
— Шизофреничка, по-моему.
— А что конкретно?
«Вроде бы не то говорю». Он вспомнил, как третьего дня лифтер болтал про свою тещу: «Чудная старуха, ей-бо! Уткнется шарами в подол к себе и сидит целыми днями, будь ты не ладна! Ничо не слышит».
— Уткнется глазами в пол и сидит себе, ничего не слышит и не видит. Нигде на работает. Тунеядствует.
Тут будто что-то подтолкнуло его:
— И почему они оскорбляют меня? Ну, написали не то, что надо. Думают одно, а в действительности было другое. Бывает. А почему оскорбляют? «Бессовестный… Трепло…» А вот и вовсе: «А та сволочь…» Это оскорбление личности. Сто тридцать первая статья уголовного кодекса. И ведь сами же пишут… Смотрите: «Ната скрытна, но мы догадывались…» Они догадывались. Им, видите ли, так казалось. Мало ли что кому кажется. Надо исходить из достоверных, проверенных фактов, а не из каких-то домыслов и предположений.
«Моя взяла!» — подумал он торжествующе.
Это чувство торжества, чувство облегченности не покидало его и потом, когда он выходил из кабинета и шагал по широкому скучноватому коридору своей уверенной, по-юношески легкой походкой.
У наружной двери, прислонившись к стене, плакала девушка. Нервно вздрагивали узкие плечи.
— Не могу ли я чем-нибудь помочь? — спросил он.
— Нет.
Тонкая фигура, красивые голубые глаза, а нос широкий, неприятно приплюснутый. Ох, как неаккуратно лепит людей природа! Видать, у адвокатов была. В этом здании много учреждений. На первом этаже адвокаты работают. Обижена. Мужем, скорее всего. Пожил, пообнимался и — фьють. Днем — скучная работа, к вечеру приплетется домой и — одна-одинешенька. А может, и по работе что-то. Уволили. Или шибко уж крепко наказывают. Такие вот обиженные и одинокие легко сдаются, — ищут сочувствия, теплоты и внимания. Тут-то их и лови! Совсем недавно дело было, с полгода назад. Одну продавщицу турнули с работы — не то проворовалась, не то прошляпила. В общем, получилась у бабы недостача. Как водится, слезы да охи. Орест Михайлович тут как тут: деньжонками помог, успокоил и приласкал. И баба довольна, и он. К сведению обольстителей: ищите обиженных и одиноких. Уж кто-кто, а Орест Михайлович не ошибется.
Эта, что стоит и плачет, пожалуй, слишком молода. Наверное, нет еще и восемнадцати. Орест Михайлович даже в молодости избегал таких: любил только совершеннолетних, — он всегда в ладу с уголовным кодексом и уважает законы. Как хорошо все же, что есть уголовный кодекс и всякому ясно: вот это можно делать, а вот это нельзя.
Дома он снова неторопливо проглядел уголовный кодекс и почти сердито отбросил его: нет, этот кодекс ему не угрожает. С этой стороны его шиш возьмешь. А какие-то неприятности с Кузнечкиной все же могут быть.
«Не надо было так грубо…»
На другой день его, помнится, пригласили в обком партии. Туда поступило длинное, написанное с грамматическими ошибками, ругательное письмо от Кузнечкиной.
Вспоминая те давние дни и сегодняшнюю встречу с Володей Петровым и его спутницей, Орлов все больше хмурился. Мысленно честил их всех, чувствуя, как нарастает в нем злость и обида. Непривычно для него тяжело шагал по тротуару, и когда увидел, что прямо на него прет какой-то бородатый парень, надменно приподнял голову и поджал губы, готовый столкнуться с ним, даже желая этого. Парень шарахнулся в сторону.
Дома он позвонил Тараканову. Старик все еще продолжал печатать в местной газете заметки и статейки. О чем придется, в том числе и о художниках. Он в какой-то степени еще сохранял репортерскую бойковатость: быстро-быстро семенит по улице, но шажки уже мелкие, как у ребенка, ноги заплетаются, ботинки шаркают, — смехотура. На той неделе Орест Михайлович пригласил его к себе в мастерскую и, угощая коньячком, сказал, что скоро ему стукнет полсотни, и газета должна дать о нем хороший материален с фотоснимками. Старик кивал головой: конечно, должна, и, вынув блокнот и авторучку, заявил, что сам даст материал в газету, и начал расспрашивать Орлова о работе. Сказал, чтобы Орест Михайлович подготовил хорошую фотографию.
— Приветствую вас! — весело кричал в трубку Орлов. Старик немножко оглох от склероза. — Как здоровье?
— А что здоровье? Обычное, стариковское.
Он вроде бы недоволен чем-то.
— Помню, вы жаловались на печень.
— Да… ничего!
— У вас, видать, сегодня плохое настроение.
— Да нет, откуда вы взяли?
Как неохотно беседует. Что-то все же неладно.
— Больно уж дрянная погода сегодня. Мокрый снег этот…
— Я мало хожу. Мне все равно.
— Ну как с материалом для газеты?
Молчание. Молчание бывало всякое: сердитое, ленивое, злое, игривое, улыбчивое… Это молчание было зловещим. Оно почему-то рассердило Ореста Михайловича.
— Вы слышите? — почти начальственно спросил.
— Слышу. Я не буду писать.
— А почему?
Вздох. И в этом вздохе тоже что-то недовольное.
— Я занят сейчас.
«Занят». Уж Орест Михайлович знает, что такое «занят».
— Ведь мы договорились с вами.
Опять вздох.
— Ну, хорошо. Скажу вам прямо, не нужен им этот материал.
— То есть, как это не нужен? Я что-то вас не понимаю.
— А что тут понимать. Не будут они печатать этот очерк. Может, что-то и дадут о вас, но немножко и без фото.
— Что значит немножко?
— Это вы у них спросите.
Старик что-то явно недоговаривал, темнил.
— Что они вам сказали конкретно?
— Сказали, что очерк публиковать не будут.
— Почему?
— Откуда я знаю.
— Может быть, вы их не устраиваете как очеркист? — Орлов сказал это для того, чтобы уколоть старика и подтолкнуть на откровенность.
— Не думаю. — В голосе старика послышалось упрямство.
— Значит, из-за меня. Странно. Очень странно. А вы сказали им, что подобная практика недопустима? Я тридцать лет в искусстве. Мои произведения выставлены и в картинных галереях и в музеях страны. Мои скульптуры вы можете увидеть и в городах и в селах. Везде! И о них отличные отзывы. Ясно?!
Орест Михайлович и тут подзагнул: в картинных галереях его работ не найдешь. Лишь в местном краеведческом музее есть два скульптурных портрета земляков — генерала, Героя Советского Союза, и знаменитого хирурга, профессора. И — все.
— А вот наша редакция, видите ли, не собирается отмечать мое пятидесятилетие. А почему?
Сейчас он кричал, чего с ним никогда не бывало. Орлов действительно обиделся и разозлился. Но, кроме того, ему хотелось еще показать, что он возмущен несправедливостью. Пусть знают!..
Старик молчал. Значит, действительно, не собираются отмечать. Что-то утаивает.
— Обо мне не будут. А о ком будут? О жалком клубном баянисте? О выжившей из ума деревенской старухе, которая тем и известна, что попусту прожила больше ста лет? О какой-то доярке и свинарке?
— Что значит «какой-то»? Молочко-то пьете? Мясцо едите? Маслице любите? — В голосе старика раздражение.
«О доярке и свинарке я зря…»
— Ну, я все сказал.
— Их заставят дать обо мне подробный материал.
В трубке пикало. Последнюю фразу старик не захотел дослушать. Даже не попрощался.