Трудно ей было в большом городе. Она, Ирина Стремина, была растоптана в прах и по воздуху рассеяна жизнью большого города. Но так сильна, надменна и прекрасна жизнь большого города, что в этом распылении находила Ирина терпкую радость, небывало приятное опьянение, словно, в огромный сиреневый или ландышевый букет спрятавшись всем лицом, вдыхала она до головокружения, почти до потери сознания, властный аромат. Или словно ночной красавицы, цветка болотного, с высокого ломкого стебля распространяющего ладанный запах, набрав полную охапку, шла она в вечерней дымке, и заря за бугром для нее горела, алую ткань ткала.
Только после целого года головокружения Ирина стала подмечать в себе отцовское бычачье упорство: не сломалась, не поддалась, выстояла.
Уехав на лето после первого года курсов в свой городок, она осенью привезла оттуда отца, бегала с ним, как в прошлом году, по всем музеям, какие знала, и по театрам и, торжествуя, отправила его назад, совсем ошеломленного, растерянного и жаждущего, теперь уже, конечно, навсегда, с головой окунуться в зеленую родную тишь.
Вскоре после отъезда отца она познакомилась с Гоби у подруг на вечеринке.
Бестолковые, шумливые бывали эти вечеринки. Напоминали гимназию. Собирались друг у друга поочередно; чаще у того, у кого комната была побольше.
У Ирины немало было уже знакомых: Аграфена, рябая деревенская девушка, кончившая уездную гимназию, и на гроши, вымогаемые у отца, учившаяся на курсах без вдохновения, без увлечения, без приобретения лишних знаний, но с тупым наскоком на все, что могло ей, по ее мнению, так или иначе пригодиться; Инкова, хорошенькая, вертлявая дочь видного чиновника, с хвастливым выражением на курносеньком лице, говорившем: женщина, а учусь; Прытковская, увлекавшаяся модами, скачками, театром, гримировавшая свое бледное плоское лицо; Матросова, низенькая, широкоротая, кричавшая направо и налево, что у нее трое сыновей и все от разных отцов, разделывавшая бутерброды с такой же расторопностью, с какой и трупы в анатомической, хохотушка, душа общества, привезшая с своего хутора песни вместе с запасом сала, всегда приносимого на вечеринки в засаленной вечерней газете, тут же вслух дочитываемой; Пенькова, будущий магистр, в уме хранящая все небесные расстояния от земли до Меркурия и далее, выкладывающая эти числа, когда все споры истощались, и предсказывающая погоду и землетрясения с одинаковым неуспехом, — и еще многие другие, все, все, за исключением Матросовой, молодые, быстрые, живые, звонкоголосые, как лесные птицы весной; с этим хором неразлучен был другой — студентов, — постарше, постепеннее, где заметились Ирине пока немногие: коренастый, черный, как жук, еврей Дымкин; кудрявый, как баран, Волосов, решивший быть учителем и воображающий своим учеником всякого, кто бы перед ним ни был, и о всем трактующий без запинки, с наигранным увлечением; юрист Скукин, франт и эстет, мечтающий о прокуратуре, и еще двое-трое, фамилии которых Ирина не знала.
Странно было Ирине видеть, как проводит время ее компания. Набившись в накуренную комнату, быстро, с какой-то непонятной Ирине, выросшей в довольстве, ненавистью, уничтожив все съестное и выпив все, что можно, курсистки и студенты, лежа, сидя, стоя, расхаживая, поднимали говор, ни на спор, ни на беседу не похожий, прерываемый то смехом, то песней, то слезами, а то и истерикой. Первое время Ирине казалось, что никогда ей не понять идей, которыми так легко орудуют ее товарки, не разобраться в хаосе имен, понятий, мнений. Но очень скоро она с удивлением увидела, как узок круг слов, летающих с уст на уста. Две-три идейки, обломки гордых замыслов, возлелеянных предыдущим поколением, десяток хлестких имен уличных литераторов, пяток цитат из модных профессоров, и дальше шли уже театральные сплетни, судебные сенсации, убийства и самоубийства, чуть ли не пожары, то есть весь, щедрой рукой приперченный ужин, преподносимый вечерними газетами всем без исключения горожанам. Живущая в мансардах, в наемных комнатах, молодежь набрасывалась на нее только с большим голодом, чем жильцы квартир.
И еще удивляло Ирину, — а сначала и смущало, — что какая бы компания ни собралась, всегда в ней к концу вечера начинались взаимные тяготения, вздохи и взгляды. Решительнее всех бывал Волосов. Не было девушки, которой бы он не объяснился в любви, а иным, по забывчивости, и дважды. Юрист Скукин ухаживал смешно: соединяя светские ухватки, с гамсуновским самосожжением чувства.
Волосов увлекался Аграфеной и Пеньковой, Скукин ухаживал то за Инковой, то за Прытковской. Один Дымкин был постоянен в нежном чувстве к Матросовой. Они без конца развивали друг перед другом идею плодовитости.
Ирина чувствовала себя одиноко в этом омуте. Может быть, за то она его и любила. Забитая, распыленная городом, она здесь находила в себе силы собраться, сосредоточиться, поверить в себя, в свою обособленную личность, как верила она в это в зеленой глуши своего городка.
Однажды, вскоре после того, как уехал отец, на вечеринку пришел новый человек в форме технолога, с довольно красивым, но жестким, тонким лицом. Беспорядочный спор о только что начинавших тогда появляться брошюрах футуристов примолк. Кое-кто встал со своего места. Инкова воскликнула, хлопая в ладоши:
— А, Игорь Ильич!
— Кто это? — спросила Ирина Дымкина, который был с ней рядом.
Ей показалось, что вошел хозяин в свой дом.
— Вы не знаете? — громко заговорил Дымкин, кивая ласковые взгляды на вошедшего. — Это Гоби, господин Гоби. Он еще технолог, но уверяю вас, что он уже гораздо больше, чем обыкновенный технолог. Я, Дымкин Иосиф, свидетельствую вам это.
Гоби спокойно поздоровался со всеми, держа в левой руке на отлете тонкую папиросу.
— Мы незнакомы? — сказал он Ирине, — Гоби.
— Стремина, — странно радуясь, отвечала Ирина и подумала: «Какая красивая у меня фамилия. Я и не знала». — Ей беспричинно стало весело. Ей, неизвестно отчего, стало лучше.
Гоби усадили за стол как раз перед нею. Матросова налила ему жидкого чаю через край.
— А вы? — спросил Гоби Ирину, спокойно сливая чай с блюдечка в стакан с окурками, накиданными Волосовым туда же, откуда он пил. — А вы не хотите чаю?
— Выпью, — сказала Ирина, вдруг чувствуя, что ужасно хочет пить.
Она сама себе вымыла чашку, налила и выпила. Так было вкусно пить ей остывающий чай, как будто это было неведомое золотистое вино, согревшееся на солнце.
— Я слышал, — начал Гоби, — что здесь спорят о футуристах. А вы знаете, кто виноват в их появлении?..
— Правительство, которое… — рявкнул Иосиф Дымкин, забравшись куда-то в угол.
— Нет, вы знаете, кто, — повышая голос, продолжал Гоби.
— Пока черта оседлости… — слышалось из угла.
— Дымкин, закройте на минутку свою лавочку, — обратился к нему Гоби, — у меня свежий товар. Итак, господа, футуристов породили наши почтенные Мафусаилы, наши критики, устроившие богатырскую заставу перед серьезными журналами, все эти Пшеничкины, Мадьяровы, Фельдманы…
— Однако вы чересчур, — вмешался Волосов. — Мадьяров мой профессор, и я его защищаю. Он отлично знает Пушкина. Он почтенный литератор. Он…
Выждав, пока Волосов запнулся, Гоби продолжал:
— И Мадьяров, и все другие, — весьма почтенные господа, но они ничего не понимают в современной литературе. Их вкус на уровне несчастных восьмидесятых годов, когда читали Надсона…
— Мы и теперь читаем Надсона! — истерическим голосом воскликнула Прытковская и тотчас осела, обратившись к Волосову: — Дайте мне папироску.
— Напрасно читаете и напрасно меня перебиваете, — проскандировал Гоби и после паузы, прерываемой только вздохами Дымкина из угла, продолжал: — Так вот эти почтенные люди, печатая вещи в излюбленном стиле своей ранней молодости, не дают никакого доступа молодежи.
— Правильно! — громко заявил Волосов, ища сочувственного взгляда Гоби.
— Молодежь, — продолжал Гоби, не глядя на Волосова, — принуждена себя рекламировать, и рекламирует она себя талантливо и своего добьется. Вот, например, у меня в кармане лежит альманах под заглавием «Нога на голове».