Толпа повернулась и подалась в сторону озера.
— Буроклык-то!..
— Туда же!..
— Свободу обозначает!..
— Флаги выкроил!.. — прорывались сквозь хохот отдельные фразы, и опять грохот смеха вздымался и пролетал по толпе волнами. Никто уже не мог больше слушать оратора.
— А ну, подплыви!..
— А ну, поближе!..
— Жгется?
— А и встретим же мы его!
Ослабова шибануло вперед, потом в бок, потом он увидел сзади себя поредевшие ряды и, ошеломленный, взбудораженный, в каком-то истерическом подъеме и все еще пугающийся, выскользнул из гигантских объятий толпы, из этого огромного, как смерч, разгоряченного дыхания, из этого крупного сверкающего песка солдатских глаз.
На дороге перед собой он тотчас увидел бегущую к месту митинга Зою. Заметив его, она замахала ему руками.
— Иван Петрович! Да идите же! Скорей! В лазарет! — задыхаясь, кричала она. — Я давно вас ищу!
— Что случилось? — спросил Ослабов, побледнев, как перед всякой неожиданностью.
— Сыпняки взбунтовались. Все, кто мог, вылезли. На митинг идут. У многих сорок, а они идут, — отрывисто сообщала она.
— Что же делать? — рассеянно спросил Ослабов.
Зоя нетерпеливо схватила его за руку и почти бегом повлекла к лазарету.
И как только они миновали юрты, по всей луговине между юртами и лазаретом Ослабов увидел в разных местах серые пятна больничных халатов. Шатаясь и спотыкаясь, размахивая руками и ловя воздух, как бы загипнотизированные светлой полоской озера, сыпняки брели, не видя друг друга, каждый по какой-то пригрезившейся и ему одному видной дороге, но все дороги эти тянулись туда, к берегу, к протоптанному винограднику, где всегда толпились солдаты. Сквозь бред и жар, последним усилием воли, это направление больные брали верно. Слов нельзя было разобрать, но было слышно, что каждый из них что-то кричал или пытался кричать. Вот один из них запнулся за какую-то колдобину и, разрезав воздух руками, упал.
Ослабов бросился к нему.
Это был изрытый оспой, немолодой солдат.
Он лежал, одной щекой врезавшись в песок, так что Ослабову виден был только один его воспаленный с блуждающим, расширенным зрачком глаз, и глухо стонал.
Ослабов поднял его и хотел поставить на ноги, но больной локтем в грудь отшиб его и, сидя на земле, с щекой, запудренной песком, закричал, широко раздирая воспаленный рот:
— Не хватай! Пустите меня! Всех ослобонили! А меня не пускают!
Он скорченными пальцами сдирал с себя халат и пытался подняться.
Ослабов сзади помог ему стать на ноги и, поддерживая под мышки, поволок к лазарету. Но через несколько шагов больной опять вырвался и повернул к озеру.
Зоя билась с двумя другими. Аршалуйс бежала наперерез еще одному. Остальные, как лунатики, тянулись к берегу.
Ослабов растерянно замотался между Зоей и Аршалуйс.
В это время мимо него, сверкая лысиной, сияя счастливыми глазами, на каком-то муругом жеребчике, как хурджин свисая на бок, протрусил Древков.
— Доктор! Доктор! — умоляюще кинулся к нему Ослабов, — Что делать?
— Когда приехали? — закричал, не слыша его воплей, Древков. — Видели, что делается! Массы пойдут до конца. Все дело в том, чтоб дать им верное направление! Да что с вами? На вас лица нет!
— Сыпняки взбунтовались. Вылезли из палаток… На митинг… Вон они. Видите?
Древков оглянулся вокруг и весело захохотал:
— Ну и молодцы! Эти не выдадут! Замечательно!
— Да что делать-то с ними? — в отчаянье вопил Ослабов.
— Температурящих в соленую ванну. А то отзовется.
— Да ванн-то у нас две. А их сколько? И как соберешь их?
— А это вам чем не ванна? — показал Древков на озеро. — Не меньше двадцати восьми градусов вода, — я купался сегодня.
И, пришпорив каблуками жеребца, он дал ходу и, обернувшись, добавил:
— Вы поскорей с сыпняками! И туда! К военнопленным! Освобождать их сейчас будем.
Он поднял столб пыли и поскакал.
«Вот человек! Никогда не растеряется!» — подумал Ослабов, чувствуя, что заразился веселым настроением Древкова. — Аршалуйс! Зоя! Носилки! Простыни! Перестаньте гоняться! Они все к берегу прибредут. Купать их!
Через несколько минут сыпняков бережно на простынях окунали в озеро, держали там четыре-пять минут и, укутав одеялами, успокоенных, клали на носилки и тащили в лазарет.
Лагерь военнопленных помещался за пустырем сзади заразного отделения. Это были просто-напросто две или три десятины, огороженные высокой колючей проволокой, с шалашами, сложенными из камней и крытыми хворостом. Сотни полторы пленных немцев, как могли, устроились на этом загоне. Даже тут умели они навести чистоту и порядок. Загон аккуратно подметался, около шалашей была проложена тропинка из камней и зеленел какой-то огород, поодаль была расчищена площадка для гимнастики.
Идея освобождать немцев родилась на митинге как-то сама собой. Посмеявшись над путешествующим по воде Буроклыковым, солдаты ринулись к загону с красным знаменем, сбили зонтики, под которыми не было уже часовых, и, выворотив ближайшие к входу столбы, оттащили колючую проволоку и с радостными криками всыпались в загон. Впереди других был тот маленький солдат с Георгием, который рассказывал, как он дразнил немцев. Теперь в опьянении восторга он кричал громче всех и бросался на шею немцам целоваться.
Сначала испугавшись, потом недоумевая, наконец, поняв, что произошло нечто, опрокидывающее все законы войны, немцы с гортанными возгласами вливались в солдатскую толщу. Их встречали хлопками, криками и объятиями, угощали табаком, брали под руки и с песнями вели все туда же, где, ненадолго замирая, все снова и снова вспыхивал митинг.
Ослабов увидел эту картину, и что-то в нем оборвалось.
— Значит, война кончена? — недоумевал он. — И, значит, поражение?
Но на эти недоуменные мысли — он чувствовал — в нем самом вдруг накидывается волна дикой, нерассуждающей радости. Он присоединился к солдатам и, вспоминая свои робкие знания в немецком языке, с жаром объяснял немцам, что в России революция, что царя нет и что…
Он не знал сам, что дальше, но это хорошо знали солдаты, в безудержном братанье настежь распахнувшие и пестрые подарочные кисеты, и разгоряченные, как будто в первый раз бьющиеся сердца.
С криками и песнями двигался этот пестрый поток, обрастая все новыми и новыми группами солдат, и вдруг, навстречу ему с края селения донеслось ритмичное, похожее на звук волынки присвистыванье, в котором резко звучали два слова: сингиби-сингаби! сингиби-сингаби! Топот ног сопровождал этот воющий свист.
Это плясали айсоры.
Как только сыпняки были уложены на койки, Аршалуйс стрелой вылетела из палатки и помчалась на берег к своим. Настороженные айсоры сидели под скалами, и посреди них гаша, их священник, в кюсише, укутанный черным бахромчатым фуляром, что-то им проповедовал. Вихрем ворвалась Аршалуйс в круг айсоров. О, если б она могла говорить! Зоя и Александр Иванович растолковали ей, что произошло. Теперь все люди — братья и у всех все будет. Теперь царя нет, и не будет богатых, и нищие перестанут быть нищими. Если б она могла это рассказать! Но язык у нее был вырезан, она не могла говорить. О, случилось такое, что она и без языка скажет!
Все айсоры знали, что у Аршалуйс убили мужа, что ее изнасиловали, что она вдова и что она навек опозорена, все видели, что поэтому никаких бус и стекляшек Аршалуйс не носит, хотя сестры, у которых она работает, могли бы подарить ей их много. Все знали, что Аршалуйс со дня своего несчастья ни разу не плясала, хотя айсоры каждый раз, как бывали сыты, становились в круг и плясали, вопя и свистя: сингиби-сингаби. Все знали, что у русских что-то случилось, но никто не знал, хорошо ли это или плохо для айсоров.
И старики опустили трубки, детвора онемела, зарывшись голыми животами в песок, старухи, растиравшие зерна в камнях, отложили камни, молодые мужья и жены, сидевшие тесно друг с другом, расплели объятья, и даже гаша, протяжно повествовавший о том, какой тяжелый был тот крест, под которым споткнулся Ишуси, остановил свой рассказ, когда Аршалуйс, увешанная бусами, монетами и побрякушками, в цветном платке, ворвалась в мирный круг и стала плясать.