«Привыкает!» — говорили про него.
— Хороший товарищ! Наш! — покровительственно отзывался о нем Юзька. И Ослабов не возражал ни наружно, ни внутри себя.
Разгоралась весна. На берегу, где жил Ослабов, все было голо. Но в деревнях, за розово-серыми глиняными стенами, сады томились в благоухании бесчисленных роз, и пепельно-бирюзовый пшат распускал свои мелкие желтые звездочки. Липкое, сладкое, слышное за версты, неслось от него благоухание, и когда ветер был с берега, в юртах и палатках новички, втягивая воздух, спрашивали: «Что это?» И томил всех этот навязчивый, назойливо доставляющий наслаждение аромат. Ветки пшата стояли у Ослабова в комнате на окне, и цветные стеклышки казались еще ярче от этого. Пшат принесла Зоя, когда Ослабова не было: комната не запиралась. И эта ветка мучила его, ходила за ним, вея ароматом, притягивала его взор матовым серебром своих листьев и тихим золотым блеском цветов.
Зоя вошла в жизнь Ослабова неслышно, помимо его воли и сознания. Личной жизни у него не было. Женщину он чувствовал как чужую и страшную стихию. Зоя была первым воплощением этой стихии, не испугавшим его. Живая, ясная, насмешливая, она, как запах пшата, обволакивала теперь его жизнь медовой радостью. Уже считалось в лазарете, что у них роман. Там делалось это скоро. Знакомство, любовь, ревность, разлука, — все проходило каким-то упрощенным способом, и перемены между парами наблюдались часто. Отметив новую пару — Зоя — Ослабов, — лазарет успокоился. Один только раз был переполох, когда Юзька, выследив Зою и Ослабова на прогулке, прибежал в столовую и кричал с вытаращенными глазами:
— Они не целуются! Ей-богу! Сидят на берегу и даже не обнявшись. Я долго смотрел, не целуются!
Одни изумлялись такому скандалу, другие решали, что Юзька был пьян и не разглядел.
А встречи Зои с Ослабовым продолжались по вечерам, в начале заката, и были отдыхом от трудного и тупого быта, от утомительной работы.
Быстрые, зоркие глаза, загорелые, острые локти, крупные, частые зубы делали Зою похожей на мальчишку. Она отлично плавала, и не раз Ослабов, возвращаясь с прогулки, слышал издали с озера крик: «Уходите! Не смейте смотреть!» и, вглядываясь, различал в волнах едва уловимую черную точку ее головы. Она была сильная, легко поднимала больных. Весь лазарет хохотал, когда она однажды побила за любовное наступление длинного, волосатого и рябого романтика, аптекаря Морковку.
Часто Ослабов ходил вместе с Зоей к айсорам.
Вшивые и царственные, полуголые и живописные, плодовитые и живущие кочевым бытом, айсоры приходили на берег озера, на свой древний могильник. Днем перемывали они свои дырявые одеяла и разноцветное тряпье в соленой воде озера, головастые, коренастые, рыже-смуглые; чернобородые и седые старики, страшные, морщинистые старухи, увешанные по голым, болтающимся грудям и высохшим шеям бляхами и монистами, пугливые, с глазами, спрятанными в шерсти ресниц, тонконогие девушки и дети, темные и ползающие в камнях, словно крабы. Ночью, закутавшись с головами в одеяла, навалившись друг на друга, лежали они у могильника своих предков, чьи кости в глиняных горшках смешивались с такими же бляхами и монистами, как и на них.
Никто им не помогал, ни в каких беженских сметах они не числились, но лазарет их подкармливал, а Зоя с Ослабовым лечили.
Странно было Ослабову, что Зоя ходила на могильники в те дни, когда айсоров там не было. Видел он не раз, что туда ходили и Древков, и Тинкин, и Цивес.
Несколько раз ему попадались навстречу, когда он сам шел на могильник, группы солдат. И казалось ему, что у них какие-то особенные лица, когда они идут оттуда, не такие скучные и унылые, как всегда.
— Что вы там делаете? — спрашивал Ослабов Зою.
Мы археологией занимаемся, — отвечала она с лукавым смехом, обнажая свои крупные зубы.
— Удивительный, удивительный наш русский народ! — умилялся Ослабов.
И он сам бродил по берегу, собирая черепки, стрелы, ломкие, как стекло, и каменные бусы.
Однажды он нашел розовое перышко фламинго у самой воды, и этот контраст розового пятна и темно-голубых волн опьянял его зрение. Персия! Персия! Персия! — пело в нем и звенело имя голубой страны. А в глубине его, навстречу этому имени вставало другое, огромное и тревожное имя — Россия.
Не раз он видел с холма, как по левому берегу озера, по дымящимся пылью дорогам в голубую даль уходили эшелоны, поблескивая винтовками из серо-желтой массы шинелей. Эти покорно ползущие в пустыню колонны говорили Ослабову о России, той России, которую он знал и любил, о России проселочных дорог и крытых соломой изб, жалобных церковных звонов и усеянных крестами кладбищ, протяжных, заунывных песен и нищих с обветренными лицами и привыкшими к пустым пространствам глазами.
Но всякий раз, когда ему приходилось сталкиваться с этими же солдатами, так, казалось бы, покорно бредущими на смерть в чужую страну, вблизи, в лагере, на затоптанном винограднике, он видел совсем другую Россию — не ту, которую он любил, а ту, которой он боялся.
Злые, меткие слова, безостановочный гомон гармоники, бешеный топот каблуков в пляске, озорные песни и какой-то особенный огонек, молниями пробегавший в глазах, — это было совсем другое, чем то, что он любил.
Ему часто хотелось слиться с ними, понять их, войти в их жизнь, и всякий раз непонятная робость и застенчивость овладевала им. Он уже привык к своему прозванию — постный доктор, но насмешливое, снисходительное отношение к нему солдат мучило его очень.
Ему очень хотелось наладить работу постоянной медицинской помощи солдатам. Но по уставам оказывалось, что Союз городов имеет право лечить только сыпняков и раненых. Этот устав в жизни постоянно нарушался. Ослабов решил переговорить с Батуровым.
Когда он вошел в кабинет к нему, уполномоченный разбирал дела. Ветер звенел и свистал в маленьком окне.
Перед столом сидел в черной морской куртке плохо бритый, обветренный шкипер. Он приехал вчера на пароме с южного берега и вчера же произвел осмотр и испытание нового парохода, купленного в Баку, собранного в здешних мастерских и приготовленного к плаванию.
Его только что выслушали, когда вошел Ослабов.
— Это черт знает что такое! — воскликнул контролер Шпакевич и поправил свою тщательную прическу. — Может быть, ветер мешал?
— Ветер помогает испытанию, а не мешает, — возразил шкипер.
— А на вид славный пароходик! — мечтательно, шевеля толстыми губами, сказал Боба, — и так хорошо выкрашен! Сколько мы краски истратили!
— И название какое хорошее придумали, — обводя скорбными глазами всех присутствующих, сказал Батуров, — «Фламинго»!
— Можно было его не красить и не называть, — сказал шкипер и достал трубку.
— Вы не ошибаетесь насчет его состояния? Может быть, небольшой ремонт?
— Никуда не годная машина, — отчеканил шкипер, — все части стерты, поправить нельзя. Этот пароход не пойдет.
Батуров вскипел.
— Это безобразие, что Тифлис с нами делает! Тут наступление! Мы тут сидим, мучимся, работаем, а нам посылают сломанные машины! Что я скажу генералу? Он и так косо на меня смотрит!
И, внезапно меняя тон, он опять начал просить шкипера:
— Нельзя ли починить? Мы дадим время, два-три дня. Может быть, пойдет пароход?
Теперь рассердился шкипер:
— Если этот пароход пойдет куда-нибудь, то только ко дну, — отрезал он.
Юзька фыркнул в углу.
Шкипер встал и откланялся.
— Ничего не поделаешь! Пиши телеграмму, Боба: немедленно высылайте… или нет, — пароход негоден… или нет, в крайнем случае, пошлем завтра. Он пойдет, он должен пойти! Пиши в мастерские: немедленно исправить! Юзька! Иди сюда! Ты опять подрался?
Юзька, хриплый и опухший, подошел к столу.
— Да что вы, Арчил Андреевич! Мы играли.
— Играли! Сорокалетние балбесы!
— Да мы, ей-богу, не дрались!
— Не дрались, а ногу бухгалтеру вывихнули? Что у него, опасно? — обратился он к Ослабову.
— Дней десять полежит, потом массаж.