«А почему профессор не говорит о моей, посланной ему с фронта, работе? Вероятно, она ничего не стоит».
— И вы сделали любопытные наброски, — сказал Константин Прокопьевич, — их напечатают в журнале «Успехи математических наук».
Васильцов ушам не поверил. Напечатают! В таком журнале?! Стараясь скрыть смущение, пробормотал стихи Данте:
И т-тут в мой р-разум глянул блеск с высот,
Неся свершенья всех его усилий…
— «Рай», песня тридцать третья, — скупо улыбнулся Костромин и деловито продолжил: — Нам надо создавать кафедру… Вот, имею честь набирать аспирантуру… Врачи госпиталя сказали мне, что вас вчистую откомиссуют. Изъясняясь языком прошлого столетия, — он был склонен к старомодным оборотам речи, — я хотел бы приковать вас к колеснице науки… Пригласить к себе… Забрать, так сказать, на наш фронт…
Это было неожиданно. Максима долгие недели мучила мысль: неужели придется навсегда распрощаться с математикой? И вдруг открывалась новая возможность не покидать ее.
— Но я п-прирожденный ш-школьный учитель! — воскликнул Максим, уговаривая себя, что сможет возвратиться в школу, и считая, что путь туда ему заказан.
— Смею надеяться, станете педагогом в высшей школе, — настойчиво возразил профессор.
— Но, может быть, у меня н-нет математической шишки или она з-задубела, — полушутливо-полусерьезно сказал Васильцов.
— Пресловутые математические шишки, специзвилины — выдумки досужих умов… Все есть у вас, что надо… И нужный склад ума. Математика никуда от вас не уйдет, только будет высшей.
— Вот н-не ожидал, — растерянно произнес Васильцов, — можно, профессор, я подумаю?
Константину Прокопьевичу даже понравилась эта просьба.
— Конечно, подумать надо. Я оставлю вам свой телефон… Если изъявите согласие…
Только Костромин скрылся за дверью, как Палладий бесцеремонно пробасил на всю палату:
— Дерзай, старший лейтенант, академиком будешь!
Дора поглядывала на Васильцова с повышенным любопытством, словно что-то прикидывая, а ее отец промычал неопределенно: «Д-да…» Лейтенант же, по своему обыкновению, отирался где-то возле сестры Тины; завлекая ее своими искусственными ямочками.
* * *
Профессор не захотел ехать домой трамваем и, прихрамывая, пошел пешком — от площади Карла Маркса к Театральной.
Во втузе, где он теперь работал, кафедру высшей математики, по существу, создавали заново.
В ноябре сорок первого года Костромин при бомбежке Ростова был ранен в бедро, эвакуирован в железноводский госпиталь, но и туда докатилась фашистская волна.
Теперь в анкете Костромина появилась криминальная строчка: «Оставался на оккупированной территории». Иные из тех, кто успел эвакуироваться, относились к нему с подозрением или уж, во всяком случае, с недоверием. Они ведь уехали, а он остался. Сам.
Константин Прокопьевич перешел на работу во втуз. Но и здесь завкафедрой профессор Борщев, благополучно отсидевшийся в тылу, смотрел на него косо.
Ну, да бог с ними, важно возводить науку, а ее можно возводить с такими ребятами, как Васильцов.
Глава третья
Немец, который вел Олю Скворцову, цепко держа выше локтя, вошел с ней в полутемный складской амбар с узкими окнами у потолка и штабелями ящиков вдоль стен. Посреди амбара за столом, составленным из таких же ящиков, накрытых мешком, сидело еще трое немцев, в шортах, без рубах, с номерками на цепочках, свешивавшихся с шеи.
Перед немцами стояли высокие бутылки со шнапсом, горчица, лежало нарезанное ломтиками розовое сало.
— Привел, Ганс? — закричал один из них, с тонким хрящеватым носом и ласковыми карими глазами.
На груди у него вытатуирована пирамида со свастикой — память о пребывании в африканском корпусе Роммеля.
— Садись, — предложил Оле по-русски Ганс и ногой пнул решетчатый, по углам обитый полосками железа ящик.
Оля села, натянув на колени армейскую юбку. Ею овладело оцепенение, словно все это происходило с кем-то другим. В сумеречном сознании она не различала даже лиц немцев.
Ганс размашистым движением разлил шнапс по граненым стаканам, предвещая что-то страшное.
— Пей, руссише Жанна д’Арк, — приказал Ганс и насмешливо улыбнулся.
— Я не умею, — пролепетала Оля и сжала на груди переплетенные тонкие пальцы.
— За победу германского оружия, — с угрозой произнес Ганс. Лицо его по-прежнему расплывалось перед Олей..
— Не могу…
— Значит, решила с нами воевать? — в голосе Ганса прозвучала злоба.
Неожиданно он обхватил Олю левой рукой — словно железный прут обвил тело — и, краем стакана разжимая ее зубы, стал насильно вливать шнапс. Оля замотала головой, закричала. Ганс тряпкой забил ей рот, повалил на пол.
Его приятели держали девушку за руки, а Ганс надругался над ней.
Окровавленную, потерявшую сознание, они облили ее водой из ведра и позвали пятого, что стоял у входа в амбар:
— Вилли, брось эту шлюху в эшелон с ранеными на втором пути, открытая платформа, — приказал Ганс, оттирая тряпкой, вынутой изо рта Оли, кровь с пальцев, и снова наполнил стаканы.
Вилли сбил набок пилотку, забросил автомат за спину:
— Пошли!
У него острый подбородок, разноцветные глаза — один много светлей другого.
— Вперед!
Полусгоревшая станция забита платформами с танками; пуская пар, маневрировали паровозы, пахло горелыми резиной и зерном.
— Эй, парень, — окликнул Вилли солдата, прижавшего к зеленому комбинезону несколько банок французских консервов с яркой оранжевой наклейкой («Везет же людям!»), — ты не знаешь, где платформы с ранеными пленными?
— Спохватился! — откликнулся тот. — Их уже час как отогнали.
Вилли озадаченно уставился разноцветными глазами на солдата, выругался:
— А мне мой лейтенант приказал сдать эту девку туда. Как же теперь?
Солдат подсунул консервы к подбородку:
— Да чего тебе возиться? Заведи за полотно и пусти пулю в башку. А лейтенанту скажешь, что сдал.
Вилли покривился:
— Нет, я привык, раз уж получил приказ, делать все честь по чести. Может, все же удастся спихнуть ее куда?
— Я не из конвойной команды. Хотя… Вон там, — он мотнул головой, — стоит товарняк, а к нему арестантский вагон прицеплен с какими-то бабами… Попробуй, может, возьмут.
— Тоже вроде не положено — пленную к арестантам, — с сомнением произнес Вилли.
— Ну, умник, тогда жди до второго пришествия.
— Ладно, пошли. — Вилли толкнул Олю в плечо.
Во все время этого разговора Оля, еще находясь в полуобморочном состоянии, только поняла, что ее хотели расстрелять, но почему-то раздумали. «Уж лучше бы пристрелили», — вяло подумала она.
Они подошли к длинному, бурачного цвета, вагону, в каких обычно перевозят скот. Возле вагона, смоля сигарету, скучал пожилой, с вислыми плечами конвойный.
— Здорово, комрад! — приветствовал его Вилли. — Что за товар у тебя?
— Русское бабье, — конвойный бросил на землю и придавил ботинком окурок, — не иначе, партизанки. В кацет[1] повезем.
— Возьми еще одну, — попросил Вилли, — а то ее эшелон ушел.
— У меня по списку, — возразил было конвойный, но потом махнул рукой: — Э, ладно, давай. Если штукой больше — никто не опросит… Вот если усушка — другое дело… — он рассмеялся, довольный своей шуткой.
* * *
Скворцова пришла в себя поздно ночью. Опять лил дождь, монотонно постукивали колеса. «Почему я не бежала с Васильевым?»— в какой уже раз с отчаянием думала она.
Под утро, когда через зарешеченное окно проник свет, Оля увидела справа от себя сидящую на полу женщину лет тридцати в белой порванной кофточке с короткими рукавами и в босоножках. Как выяснилось, Галя — так звали соседку — попала днем в облаву. У нее при себе не оказалось паспорта, она умоляла немцев пройти два квартала до их дома, но те не пожелали и слушать, погнали прикладами на вокзал.