В одной палате с Максимом оказался капитан Мясоедов: он хамовато требовал усиленного внимания к себе и раздражал Васильцова пошлыми подробными рассказами о случайных связях, разговорами о мерзкой сущности всех женщин на свете:
— Самки и суки…
Максим однажды не выдержал:
— И ваша родная мать?
Палладий осекся.
— А что — и она, — с вызовом сказал он.
— Мне жаль вас, — нахмурился Васильцов.
Вторым в палате был молоденький, совсем недавно закончивший краткосрочные курсы лейтенант Бурлимов, старательно пощипывающий верхнюю губу, чтобы скорее вырастали усы. Вадик, как назвал он сам себя, был легко ранен в шею, и еще — когда бежал в атаку и кричал: «Ура!» — пуля вошла у него в левую щеку и вышла в правую, не задев ни одного зуба. Теперь на каждой из румяных щек лейтенанта были ямочки, по всей видимости, очень нравившиеся волоокой медсестре Тине.
А четвертым сопалатником оказался пожилой подполковник интендантской службы Роман Денисович Спинджар, с оплывшим лицом безвольного человека. Из его рассказов Максим узнал, что до войны Спинджар был директором комиссионного магазина («Вы не можете себе даже представить, насколько это ответственный участок»), в начале войны он своевременно эвакуировал свою семью, а сам в армии служил начфином дивизии, и его ранило при налете авиации.
Дни госпитальные казались Максиму бесконечно длинными и монотонными: прием пищи, перевязки, уколы… Перевязки, уколы, прием пищи… И мучительные операции. Под наркозом чистили рану, сшивали нерв. Разнообразие вносили обходы начальницы хирургического отделения — Шехерезады, как прозвал он про себя тоненькую, быструю в речи и движениях молодую женщину с матовым удлиненным лицом и живым блеском темных глаз.
Однажды она вызвала Максима к себе в ординаторскую на консультацию к профессору из мединститута — седовласому старику в пенсне на цепочке. Профессор, только взглянув на руку Васильцова, снял пенсне, оставившее на переносице красные, похожие на восьмерки, отпечатки и отпустил раненого. Максим, задержавшись в коридоре у приоткрытой двери, услышал их разговор.
— Надо ампутировать, угроза гангрены, — устало произнес профессор.
— Может быть, повременить, Илья Степанович? — деликатно, но твердо попросила Шехерезада.
— Ну, если вы берете это решение на свою совесть, — несколько даже обиженно сказал профессор.
Как позже показало время, два пальца Максиму — большой и безымянный — удалось спасти. Но еще тогда, стоя под дверью, Васильцов почувствовал огромную признательность смелой Шехерезаде.
Уже выписывая Максима, она оказала, имея в виду надрезы возле локтя:
— Мои автографы… на всю жизнь. Не кручиньтесь, старший лейтенант. Раны украшают мужчину.
Некоторое оживление в жизнь палаты вносили визиты жены и дочери подполковника Спинджара. Жена его — Сусанна Семеновна — была дородной дамой, с претензией на великосветскость, а дочь Дора — красоткой с иссиня-черными кольцами волос возле ушей, длинными рубиновыми сережками, очень шедшими ей. Дора, вероятно, умышленно не застегивала халат, гордясь своей точеной фигуркой.
Обычно, когда они появлялись у кровати Романа Денисовича и супруга начинала что-то возбужденно рассказывать ему о происках соседей, а он то и дело повторял на всякий случай: «Кош-шмар!» — Васильцов деликатно уходил в коридор. Здесь в углу высился фикус в деревянной кадке, его листья походили на зеленый рентгеновский снимок.
Как-то вышла из палаты и дочь Спинджара. Максим стоял у высокого окна. Девушка приблизилась к Васильцову:
— Вот и напрасно ушли из палаты! Вы там никому не мешали, — сказала она приятным голосом.
— Ну, у вас свои дела…
— Никаких дел, — возразила девушка и протянула руку, — Доротея..
Представился и Васильцов.
— Папа о вас очень хорошо отзывается, товарищ старший лейтенант, — давая понять, что она о нем уже много знает, сказала Доротея. Легкий румянец с трудом пробился сквозь смуглость ее щек.
— П-палатные впечатления, — отшутился Максим.
Дора была единственной дочерью в семье немолодых Спинджаров, их кумиром и главной радостью. Сначала, в школьные годы, она мечтала стать киноактрисой, но в эвакуации поступила на факультет иностранных языков пединститута и возвратилась вместе с ним в Ростов студенткой второго курса. Дора не собиралась учительствовать, полагая, что папа, при его связях, устроит ее переводчицей, и со «зверенышами» в школе ей иметь дело не придется.
Этот светловолосый, высокий и стройный офицер Доре понравился. Шрам на щеке придавал его лицу особую мужественность, а запинки в речи могли сойти за смущение.
Сусанна Семеновна с пустыми сумками вышла из палаты, быстрым оценивающим взглядом посмотрела на Васильцова: «Зачем Дорочке понадобился этот калека?»
Взяла дочку за руку:
— Домой, домой пора, — и увела.
Максим горько усмехнулся. Чувство одиночества сгустилось. Собственно, кого ему ждать? Сестра, как ему написал ее муж, погибла при бомбежке в дороге, а в Ростове никто не знает, что он в госпитале.
* * *
Лева прислал письмо и вложил в него перевод Майкова из Гете:
Эта маленькая Лилли —
Целый мир противоречий,
То трагедий, то идиллий!
Что за ласковые встречи!
Льнет к тебе нежней голубки,
А обнять хочу — отскочит!
Засмеюсь — надует губки,
Рассержусь — она хохочет.
Вон в сердцах хочу бежать я —
Дверь собою застановит,
Открывает мне объятья,
Умолкает, руку ловит!
Сдался — уж глядит лукаво,
Так и знай, что будет худо…
Это бес какой-то, право,
Только бес такой, что чудо!
В конце стихотворения приписал: «Точно твой портрет».
Ну, положим, Лева, объятий я тебе не открывала и льнула вполне умеренно, дорогой мой названый братик.
А еще через три недели на ее имя пришел армейский треугольный конверт: «Дорогая Лиля! Я — фронтовой товарищ Левы. При взятии дота он был смертельно ранен в живот. Перед отправкой в госпиталь попросил меня написать Вам, и Переслать фотографию. Похоронен Лева у деревни…»
С фотографии задумчиво глядели огромные глаза. Он был в гимнастерке, с лычками младшего сержанта на погонах. На обороте фотографии рукой Левы бисером выведено только одно слово: «Единственной».
Лиля проплакала всю ночь. Встала осунувшейся, с воспаленными глазами. Мама тревожно спросила:
— Ты не заболела?
— Лева погиб, — ответила она.
Клавдия Евгеньевна, вспомнив милого, скромного мальчика, совсем недавно ночевавшего у них, всхлипнула:
— Что наделала проклятая война…
На следующее утро к ним зашла тетя Настя. После похоронки на мужа она превратилась в старуху: выпирали худые ключицы, на горле проступали зеленовато-синие жилы. Теперь единственное, что ее еще держало, это надежда на возвращение Дуси.
Владимир Сергеевич ушел по своим делам, Лиля с матерью завтракали и усадили тетю Настю пить чай вместе с ними. Нехотя, через силу отхлебывала Преснякова чай.
— Я позавчера была в госпитале у мужова брата и повстречала там математика из Дусиной школы, — глухим, невыразительным голосом сказала она.
Лиля подалась всем телом к ней:
— Не может быть!
— Почему же? — вяло ответила Преснякова. — Любой с войны там может быть.
— А где этот госпиталь?
Тетя Настя объяснила.
— Я сегодня же пойду, — объявила Лиля.
— И я с тобой, — предложила мама.
— Ну что ты, мама. Анастасия Ивановна, а какое у… него ранение?
— Да вроде правая рука подвязана и лицо обожженное.
В страшном волнении Лиля встала из-за стола.