У Гали мрачный блеск немного косящих темных глаз, замкнутое, монашеское лицо. Черные косы лежат на голове тяжелым венком.
— Я им, паразитам, для счета понадобилась, — мертвым голосом произнесла она, — а дома больная мать и трехлетняя дочка Нюша.
Галя приглушенно разрыдалась.
Слева к Оле прижалась девушка с голубыми петлицами летчицы.
— Надя я, — сказала она, когда ночью ее втолкнули в вагон.
Наде года двадцать два, у нее загорелое круглое лицо, копна густых каштановых волос, серые глаза с отчаянкой.
— Ну, дала я фрицам чесу! — весело сообщила она сейчас. — Станцию бомбила, да зенитки самолет продырявили.
Надя сокрушенно причмокнула, достала из кармана гимнастерки сухарь, разделила его на три части.
— Все, что есть, девочки.
Позже она мечтательно стала рассказывать о своем детстве: как любила кататься на лыжах, ездить верхом, как, вопреки мольбам матери, поступила в аэроклуб.
Поезд остановился. Устало попыхивал паровоз, бегали вдоль состава, громыхая сапогами, немцы, вылаивая команды.
Оля прильнула к щели в двери. Был, вероятно, полдень. Поникло стояли под дождем хаты, крытые потемневшей соломой. Копалась в огороде женщина в черном платке. На плетень взлетел петух с огненно-красным, словно вымытым, гребнем, загорланил, вытягивая отливающую синим лаком шею. По раскисшей дороге мимо мокрых лопухов пробежала, вздернув кренделем хвост, собака. Казалось, ветер сносит ее боком в сторону.
Куда их везут? Что их ждет?
…Они ехали еще несколько суток, пересекли Украину, Польшу, а когда однажды к вечеру Скворцова снова припала к щели, то увидела немецкое селение: чистенькие дома, солнце, заходящее за низкорослым лесом. Поезд остановился у небольшой станции. Гуляли по аллее парка розовощекие немки, бегали дети в коротких штанах и рубашках с засученными рукавами. Меланхолично звонили колокола, играл духовой оркестр. Будто и не было войны.
Мимо, вероятно в глубь Германии, прошли платформы с насадами, груженные лесом, скотом, углем и даже черноземом.
К их вагону подошел пожилой немец, проверил задвижку двери, крикнул:
— Фертиг! (Готово!)
Зловеще загудел паровоз. Кто-то, словно преследуя, пробежал по крыше в кованых сапогах. Состав двинулся дальше.
* * *
На рассвете поезд прибыл к месту назначения.
Пожилой немец ссунул дверь вагона, прокричал гортанно:
— Раус! Шнель! ((Вон! Быстро!)
Оля онемелыми ногами ступила на перрон. Ослеплял мертвящий свет прожекторов, странный после затемненных городов и вагонной тьмы. Ветер проносил клочья тумана. Под железной крышей на тонких высоких столбах немцы в черной форме держали на поводках сильных, свирепо лающих овчарок. На дальнем бугре, правее перрона, торчали редкие сосны. Низкие, мрачные тучи цеплялись за их верхушки.
Пожилая женщина в старой кофте с трудом сползала из вагона. К ней подбежала немка с мясистым лицом, круглыми глазами, в черной пелерине с капюшоном, ударила женщину что есть силы сапогом в зад, и та упала на четвереньки.
— Шнель, ферфлюхте швайн! (Быстро, проклятая свинья!) — казалось, еще немного — и черные стекляшки глаз немки вывалятся из орбит.
Узниц построили в колонну по пять и повели к распахнутым, словно ожидающим их, железным воротам. На арке бронзовый орел распростер крылья над свастикой.
Остановились на площади, обнесенной высокой кирпичной стеной в колючей проволоке, уставленной серыми, похожими на конюшни, приземистыми бараками под черным толем.
Возле ближайшего барака выстроилась длинная очередь — женщины в полосатой мешковине, серых платках. Одна из них, стоя на оглоблях повозки, черпаком доставала из бочки какую-то жидкость и разливала в протянутые миски.
Оле страшно захотелось есть.
Их колонну подвели к одноэтажному кирпичному дому. Та надсмотрщица, что била на перроне старуху, крикнула:
— Хальт! Хирхер! (Стой! Сюда!) — как кричат на лошадей в стойле. — Ин шрайбштубе! (В канцелярию!)
Немка жестами показала, чтобы входили по пять человек.
Когда очередь дошла до Оли, она поднялась по двум ступенькам и очутилась в большой, грязновато выбеленной комнате. Деловито трещали пишущие машинки. Девушка, тоже в полосатом платье, записала в пухлый гроссбух фамилию Оли, ее возраст, откуда родом, вероисповедание, то, что она кригсгефангене — военнопленная. Перенесла все эти сведения на карточку и, взяв оттиски пальца, направила ее к бледному, болезненного вида молодому немцу в толстом свитере, поверх которого был выпущен воротник клетчатой рубашки.
Рядом небрежно развалился на стуле гитлеровец с железным, крестом на мундире, безупречно прямым носом и шрамом-подковой под глазом. На черном бархатном околышке его фуражки виднелся череп из блестящего металла.
Молодой немец назвал Оле ее номер — 13867 — и потребовал, чтобы она повторила его по-немецки. Оля ошиблась, он написал ей номер на руке химическим карандашом.
Перед выходом из комнаты Оля услышала, как немец со шрамом спросил у Нади:
— Флигерин? (Летчица?)
— Да, — бесстрашно ответила Надя.
— Много наших убила?
Оля оглянулась. Гитлеровец смотрел, на Надю с ненавистью.
Надсмотрщица вытолкнула Скворцову за дверь:
— Марш! Ферботен! (Запрещено!)
После канцелярии заключенных повели в баню — мрачное помещение, внутри похожее на неглубокий колодец со скользкими стенами.
Их остригли женщины в черных фартуках, с большими ножницами. Галя с отчаянием посмотрела на свои косы, упавшие в кучу льняных, каштановых, седых, золотистых волос. Продолжали металлически лязгать ножницы.
— Раздеваться! — приказала надсмотрщица и жестом показала, что именно они должны делать.
Полетели на пол выцветшие гимнастерки, разноцветные кофты, платья с короткими и длинными рукавами, белье в кружевах и простенькое. Собирались в кучу легкие босоножки, армейские сапоги, изящные красные туфли с ремнями-переплетами, спортивные тапочки, лакированные лодочки, высокие ботинки со шнурками.
Женщины в полосатых платьях сортировали обувь, одежду, набивали ими большие мешки, проворно завязывали и отволакивали к стене. В дверях гоготали эсэсовцы. Оля понуро стояла, стыдливо прикрывшись руками.
— Дезинфекция! В зауну! — прокричала надсмотрщица, заталкивая женщин в подвал без окон. Их поставили под ледяные струи душа, облили вонючей жидкостью, пахнущей раздавленными клопами. От нее сразу вскочили волдыри. Затем выдали полосатые, синие с черным, похожие на мешки, платья, вместо чулок — зашитые с одной стороны рукава каких-то тонких кофт, тяжелые деревянные колодки, обтянутые бурой клеенкой, — здесь их называли крейсерами.
Наконец вывели во двор. Наголо остриженная, в колодках, в арестантской одежде, стояла Оля под чужим небом, холодным ветрам, без фамилии, только с номером.
Уже под вечер партию рассовали по разным баракам — блокам.
Оля, Надя и Галя оказались вместе.
…В три яруса высились, словно закопченные, нары, похожие на лотки. В этой части барака — штубе, — тускло освещаемой единственной подвесной лампой, за длинным столом сидела женщина и шила, другая на незнакомом Оле языке громко читала стихи, третья била вшей на одежде…
Увидя вошедших, кто слез сверху, покинув свои лотки, кто высунулся из них и уставился на новеньких с любопытством.
— Откуда, дядецки? — спросила та женщина, что шила у стола, оставив свое занятие. У нее живые, густо-янтарные глаза, маленький вздернутый нос на добром лице.
Они ответили.
— О! Россиянки! А я естем полька… Ядвига, — она улыбнулась, высоко открыв десны. — Размовлям трохе по-россыйску… Разумешь?
— Кто из Советского Союза? — громко спросила Надя. Отозвались двое: девушка с нездоровым, желтого цвета лицом сказала, что она из Одессы, а коренастая, темноволосая — что из Смоленской области.
В барак вошла миловидная женщина с волосами до плеч, в синем, подчеркивающем стройность, платье. У нее фиалковые глаза, нежная кожа лица.