Впереди, сквозь стену сильно вымахавшей за лето куги, засквозило просторное разводье. Семка поплевал на ладонь, бесшумными толчками приткнул плоскодонку к куге. Манаков раздвинул стволом стебли. Разводье, встревоженное зыбью, качало на темно-свинцовой поверхности крупные блики. На противоположной стороне чернели утиные стаи. Мало дичи, очень мало. В позапрошлом году, вот так же осенью, чуть ли не все разводье было усеяно дичью, в прошлом — примерно на четверть, а в этом — должно быть, на сотую часть. Манаков вспомнил хинное лицо Дедюлькина. «Видать, не одну сотню яиц слопал. Физиономия-то… как есть губитель природы».
— Черни, — зашипел Семка, впиваясь пальцами в ложе переломки.
— Не вижу. Стреляй сам.
— Не-е, вы первый. Вон они на чистую воду подались.
Скользила пара чернетей-селезней. Не передернут хвостами, не шевельнут коричневых, с лаковым отливом голов. Что-то чопорное было в осанке селезней. Манаков невольно заулыбался.
— Вылитые бюрократы! На заседание спешат. — Семка вскинул ружье.
Чернети заметили взметнувшийся ствол. Мгновенно их тела провалились в воду, и над поверхностью лишь продолжали двигаться головы. Манаков выстрелил. Лодка поплыла к убитому селезню. Волны заплескивали его брюшко.
Семка погнал плоскодонку на противоположную сторону разводья, но приблизиться к стаям не удалось, их отпугнул треск камыша, сквозь заросли которого лез дощаник.
Дальше решили не двигаться: начинался утренний лет. То тут, то там, взбрасывая над озером фонтанчики, взлетали в воздух птицы. Бронзовело оперенье в лучах вынырнувшего из-за далекого леса солнца.
Семка жадно прислушивался к звукам утиных крыл, замечал:
— Чирок протянул. У него крылья: «Свись, свись». А это связи режут. Слышите, Павел Вавилыч, у них маховые перья поют: «Свиу, свиу». А вот гоголи поднялись: «Сонз, сонз». Музыка! Точно бы где-то в колокола бьют.
Семка часто глядел на воду, на поля, на небо, по которому текли облака с желтыми днищами, и вздыхал. Манаков не выдержал, спросил:
— Что, парень, вздыхаешь?
— Неважный я человек, дядя Павел.
— Чем неважный?
— Жадный. Решил агрономом стать, а в то же самое время мечтаю быть астроботаникой, инженером. А недавно прочитал книгу «Вокруг света за китами», и захотелось стать гарпунщиком. Самому бить всяких китов: синих, горбатых, охотских, кашалотов… Чтоб приключения были, чтобы неизвестную рыбу открыл в океане… А еще хочется путешественником быть и обследовать Индию. Побывать в местах, где были Афанасий Никитин и Верещагин. Заведу с индусами дружбу, увижу, как бросают в Ганг пепел покойников, в общем много-много увижу и сочиню книгу…
— Это хорошо, Сема, что собственной натурой много в жизни хочешь охватить. А вот Дедюлькиным ничего не хочется.
— Верно, они такие. Шалопутные. Пропащие. У нас уж все махнули на них рукой. Горбатого могила исправит.
— Зря махнули. Нельзя. Люди-то они наши, советские. Они же не сами по себе такими стали. Что-то их толкнуло. Может, те же недороды в прошлые годы. Работали, а получили мало, в нехватках жили. Ну и решили: гни не гни горб — толку мало. И конечно, покатились под горку. Сейчас вот взяться за них сообща — опять начнут хорошо работать.
— Сообща? А ведь правильно. Так, наверно, и будет. Заведующего бы нам толкового, из рабочих. А вообще-то Дедюлькины слабаки. Многие бедней жили и еще лучше стали. Сердцем, характером, что ль.
— За многих не ручайся. Люди — народ разный.
Вдалеке, на краю озера, буйно зашумел камыш. В коридор разводья хлынул ветер, высекая на улегшейся недавно поверхности синие полосы. Примчавшись, он взъерошил и перевернул листья лилий, начал вдавливать в воду целомудренной белизны чашечки, а затем полетел к берегу, сопровождаемый шелестом тростинок, пухом рогозы, смачными шлепками кружков-листьев, словно облитых на обороте черничным соком.
Едва стих ветер, послышалось переливчатое посвистывание. Манаков невольно посмотрел вверх. Летела стая казарок. Вожак тяжело взмахивал крыльями и гордо ворочал мраморной шеей. Манаков выстрелил дуплетом. Одновременно бухнул из переломки Семка. Порох у обоих был бездымный; было видно, как воронкой закружилась вниз казарка с перебитым крылом.
Когда подбирали казарку, к озеру подкатил «Москвич». Из него вылез мужчина, пригнулся, держа наперевес ружье, побежал к осоке, что густо щетинилась на маленькой косе.
— Председатель наш! Илья Ефимыч! — обрадованно выпалил Семка. — На ферму едет. Решил выстрелить. Не попадет. Мазуля страшный.
— Познакомиться бы с ним. Интересно, что за человек. Ну-ка, парень, гони к берегу.
— Гоню, дядя Павел.
Сияющий Семка почесал затылок и начал грести. Он спешил и оттого очень сердился, что весло застревало в вязких сплетениях ряски.
Неподалеку от косы, по которой полз Клименко, кормились лысухи. Смоляной черноты, жирные, они беспрестанно подергивали головами с белыми наростами на лбах. Похоже было, что они ползают по воде и ползают с помощью этих вот подергиваний головами.
Клименко высунул из травы ствол, мучительно долго метился. Наконец в воздухе вспухло облачко дыма. Чуть правее птиц дробь взбила радужный столбик, а часть дроби, что ушла верхом, еще цокала секунду, вонзаясь в зеркальную гладь. Лысухи, напуганные выстрелом, мгновение сидели очумело замершие и полетели на середину, бороздя озеро лапами.
Клименко вскочил на ноги, с досадой и отчаянием выкрикивал:
— Та щоб тоби! Та як же воно так?!
Военная фуражка закрыла козырьком его ухо, пиджак на локтях промок, брошенное ружье уткнулось прикладом в тину.
Манаков и Семка, давясь от смеха, зажимали ладонями рты: щадили незадачливого охотника.
Клименко заметил причалившую к берегу лодку, вытер клочком газеты приклад, со стыдливой поспешностью зашагал к машине. Семка выпрыгнул из плоскодонки, побежал догонять его. Манаков слышал, как председатель угрюмо поздоровался с Семкой, а когда тот что-то сказал, обнял его за плечи и повел к «Москвичу». Они залезли в машину, пробыли там минут пять и пришли к дощанику.
Клименко протянул Манакову руку.
— Илья Ефимыч, — и посмотрел пристально ему в глаза лиловыми зрачками.
Манакову понравилось лицо председателя. По частям оно производило впечатление грубого: большой с глубокой вмятиной подбородок, сильно выдающиеся скулы, побитый оспой приплюснутый нос, редкие ресницы, — а в целом, да еще в сочетании с улыбкой оно казалось красивым и мужественным.
Клименко восхищенно щелкал языком, осматривая казарку. Оправдываясь за промах, похаял свое ружье: мушка неправильно посажена, ствол раздут.
— Отдохнуть приехали, товарищ Манаков?
— Отдохнуть.
— Работать — так в городе, отдыхать — так в деревне. Впрочем, шучу. Везде в трудовом человеке нужда есть. — И спросил: — Где трудитесь?
— В коксовом цехе.
— В коксовом! — воскликнул Клименко. — Там же секретарем партбюро Пролеткин, мой дружок. В одном полку служили, всю войну насквозь прошли. Давно не бачил его. Но побачу обязательно. В четверг шихвер в городе буду получать, забегу.
Клименко засмеялся: припомнил, наверно, что-то веселое, связанное с Пролеткиным, потом с хитринкой в глазах полюбопытствовал:
— У вас из цеха посылали кого в деревню?
— Обязательно.
— По принципу: на тебе, боже, що мне негоже?
— Пролеткин такого не позволил бы. Некоторые наши мужики прижились в деревне. А некоторые тягу дали.
— И вы их приняли?
— Кого приняли, кого нет. Жизнь.
— Добре, добре! А механизаторов все-таки не хватает. Да и вообще людей рабочей закваски. Эх, нам бы умного человека на пост заведующего хвермой! — И вздохнул. — Подыскиваю кандидатуру, но пока… Хоть Семку ставь заведующим. Толковый пацан. На днях про атомную энергию дояркам рассказывал. Я подивился. Прохвессор! Так и кроет по-научному: изотопы, меченые атомы, момент распада… И тут же гарно объясняет, що це за собаки изотопы, меченые атомы…
Клименко похлопал Семку по жилистой шее и посмотрел на пахоту, уходящую к горизонту. Над пластами перевороченной земли волокнисто текло марево, а в нем ходили и летали, вспыхивая слепящими пятнами, грачи.