На втором этаже терся, отогреваясь, об горячие ребра радиатора.
Врасплох застал мать: сидела на лавке возле дядьки Ваньки.
Едва Лёлёся появился в раздевалке, Фаня Айзиковна сразу вскочила и отправилась в жарилку.
Трудармеец, раскалившийся в парной до багровости, прилег на лавку, подложил под голову таз.
Перед Новым годом Лёлёся с матерью купили целых два стакана рису, зубастого щуренка, ведро картошки. В магазине получили американский ярко-желтый омлетный порошок. Поговаривали, что это омлет из черепашьих яиц. На пятый номер продуктовой карточки Фане Айзиковне дали бутылку свекольной водки.
С утра мать сказала Лёлёсе, что за праздничный стол они сядут втроем. Догадался с кем — с культяпым трудармейцем.
В Бобруйске Фаня Айзиковна часто готовила фаршированную щуку — любимое блюдо отца.
Лёлёся почти забыл это блюдо, и вдруг мать фарширует щуку.
И Лёлёся почувствовал себя так, как однажды на железнодорожной станции, когда подлезал под вагон, а поезд тронулся. Тогда он сообразил лечь плашмя на шпалы, и состав думпкаров со звоном прокатился над ним и не задел стальными скреплениями тормозных шлангов. Теперь же ему казалось, что он опять угодил под поезд.
Войдя в комнату, дядька Ванька выворотил из кармана куцей шинели кулек с грецкими орехами, протянул Лёлёсе. Лёлёся не взял кулек. Трудармеец не обиделся. Сел рядом на койку, запросто давил орехи здоровой рукой и культяпой.
— Угощайся, парнище. За мамку не бойся. Иван Акимыч Каюткин никому вреда не делал. И мамке твоей ничего, кроме хорошего, не сделаю. Ты сейчас не до корня нас с нею поймешь. Вот станешь большим, поимеешь и к ней и к дяде Ване сострадание — как мы были одиноки, без тепла и не в старых годах.
Если бы дядька Ванька пришел в гости к матери какого-нибудь Лёлёсиного товарища, то он бы понравился Лёлёсе. Он нравился Лёлёсе и теперь, но Лёлёся не хотел, чтобы дядька Ванька нравился ему.
— Я сроду брезговал щуками, — говорил дядька Ванька. — Глотают всякую нечисть. И мясо жесткое. Верно, есть приходилось. Отведаю кусочек — и хватит. А ты, гляди-кось, как приготовила: сочная щучка, сладкий дух. Объеденье!
Дядька Ванька остался ночевать и лег вместе с Фаней Айзиковной на полу между сундуком и кроватью, на которой Лёлёся обычно спал с матерью.
Ночью они не заснули ни на минуту. И Лёлёся не заснул ни на минуту. Закрывался огромной подушкой и все-таки слышал, что они шептали друг другу, совсем забывая о нем.
Рано утром дядька Ванька ушел из дому. Вечером снова заявился.
Месяца через полтора дядьку Ваньку отпустили из трудармии. Лёлёся успокоился, но не простил матери.
Дядька Ванька прислал письмо. Оказалось, что из трудармии его выхлопотали колхозники. Они и поставили его председателем. Потом прислал посылку со сливочным маслом, домашними колбасами, курдючным салом и пыльно-мелким тростниковым сахаром.
Мать плакала. Ударила Лёлёсю по голове, когда он отказался есть дядьки Ванькины продукты.
5
С пруда по пути к Тринадцатому участку был крутой спуск в глубоченный ров. На покатом краю рва я и Колдунов, затянув сыромятный ремень, встали с боков нашего негаданного возка. На всякий случай нацелили лыжи правей железнодорожного тупика: поперек колеи — штабель шпал с двумя жестяными фонарями.
Хотя мы с Колдуновым яростно тянули на себя ремень, а Саня с Лёлёсей удерживали казаха от скольжения вниз, нас поволокло и расшвыряло по склону, будто котят. Меня так кувыркало по снежной тверди, что я, едва поднявшись на ноги, сказал Лёлёсе:
— Три тысячи оборотов в секунду.
Лёлёся засмеялся, побежал за шапкой.
Колдунов молодчина! Не выпустил из кулака сыромятный ремень, а то бы казах мог убиться о шпалы, а лыжи бы врезались в них и сломались.
Казах, лежа неподалеку от штабеля с фонарями, замученно копошился, что-то страдальчески бормоча.
Он, наверно, решил, что уж теперь-то мы бросим его. Может, другие ребята и бросили бы, рассердившись: мол, хватит с нас падать, надрываться, колеть на холоде. Сообщим часовому: «Человек замерзает во рву!» Часовой позвонит куда следует, и казаха заберут.
— Меня не надо оставить. Деньга дам.
Я разозлился. Нелюди мы, что ли, чтобы кинуть тебя, бедолагу?
Вслух, ожесточенно:
— Всем дашь?
— Псем.
— Богач выискался.
— Псем.
— По скольку? — врезался в разговор Колдунов и подтянул лыжи к встревоженному казаху.
— Правда, по скольку? — заинтересованным тоном спросил Саня.
— Его дам. — Казах указал на меня глазами. — Разделит.
— Замолчите! — крикнул Лёлёся.
Колдунов шибанул его плечом. С Лёлёсиной барашково-черной головы слетела шапка. Он поднял шапку за длинные уши, отряхивая ее о валенок, робко смотрел на Колдунова.
— Еще строит из себя Исусика. Цветы ведь задаром не отдаешь. Зачем нам тащить задаром вон какого бугая? Гроши у него есть. Говори, по скольку дашь?
— Его дам. Разделит.
— Ты не крути. Ну, сколько?
На шее Колдунова надулись вены. Горлопан несчастный! Я вырвал у него сыромятный ремень. Подтянул лыжи на ровное место. Колдунов окрысился на меня, однако поволок казаха вместе с нами и старательно втаскивал на лыжи.
6
И что он за пацан? То лучше некуда — веселый, добрый, уступчивый, то взъерепенится и может целый месяц вести себя мстительно-настырно, драчливо.
Прошлой осенью мы с Колдуновым здорово дружили, даже вместе прославились на весь Урал.
Мать Колдунова работала сторожихой вагонного цеха. Частенько, когда она шла на дежурство, мы увязывались за ней. Нравилось играть в догонялки, бегая по осям колес, что тянулись длинными рядами вдоль краснодверного здания вагонного цеха.
Рядом находилось паровозное депо. Мы наведывались и туда. Подносили ремонтникам масленки, ветошь, учились у слесарей шабровке и нарезке.
Однажды, выходя из механической мастерской, где вытачивали из рессорной стали ножи, мы с испугом увидели, как вдруг выпучились углом закрытые ворота депо, как потом, выворачивая запоры, они распахнулись и из копотной утробы депо вырвался паровоз «ФД».
Темнело. Паровоз шел без машинистов и огня и казался до жути разумным существом, бежавшим из депо с какой-то враждебной целью.
Все чаще мелькая шатунами, он зловеще катил в сумерки пустыря, за которым начинался огнящийся стеклянными крышами прокат.
Чтоб паровоз да сам покинул депо, недавно оставленное людьми, — мы слыхом не слыхали. И все-таки быстро освободились от остолбенения, порожденного неожиданностью, испугом, изумлением.
Мы влетели в механическую мастерскую с криком:
— Паровоз из депо удрал! Крушение наделает.
Токари побежали с нами в конторку мастера, где был телефон. Трубку схватил я. Ответила телефонистка, работавшая на коммутаторе внутризаводского транспорта.
— Тетенька, паровоз сбежал. Позовите главного диспетчера.
Телефонистка прыснула, но соединила с вязким, как мазут, басом.
Заходящимся от ознобной спешки голосом я прокричал диспетчеру обо всем, что случилось. Он буркнул «спасибо», отключился.
Позже нам рассказали, что стрелочницы, предупрежденные диспетчером, направляли паровоз на свободные пути, а также подкладывали под него металлические башмаки, но он был как заворожен — сшибал башмаки, пер дальше.
Он мчался на «кукушку», везшую платформы, уставленные изложницами с огненными слитками. Крушение предотвратил сцепщик вагонов, заскочивший на тендерную подножку «ФД» и пробравшийся оттуда в его будку.
Я смутно помню, как машинисты объясняли тогда бегство поставленного на ремонт паровоза: будто бы его топка, которую начисто освободили от горящего угля, была настолько раскалена, что в котле образовался пар взамен предусмотрительно спущенного часок тому назад, и будто бы паровоз сняли по халатности с тормозов и еще что-то там открутили, а закрутить забыли, вот он и разорвал воротные запоры и покатил без механика, помощника и кочегаров.