— Ты знаешь, кто он? Он, может, в триста раз лучше любого из нас.
— Наверняка сачок. Идем, Саня.
— Сам ты сачок. Саня с нами пойдет. У, бесчувственный кирпич. Пошли.
— Лёлёся со мной пойдет. Не пойдет — костыли переломаю.
— Попробуй.
— Толик, дай мне оплеуху. И пошли. Дядьку трудно поднять. Большущий. В трамвае, наверно, потолок треухом достает. Пойдем, а?
— Разевай рот шире. Саня, пойдем. Не трусь перед Серегой. Я ему, ежели что, как дам головой, так и зубы выплюнет.
— Давай жми-дави к мамке, покуда ребра не пересчитали.
Я, Лёлёся и Саня побежали по дну ущелья. Обрывы пестрели разноцветной глиной. Пруд, все шире открывавшийся взору, казалось, катил навстречу нам волны красно-желтой стекленеющей магмы. Дальше, у того берега, торосы, пробиваемые вечерним солнцем, светились, будто кристаллы топаза.
Я радовался красоте предвечернего пруда, но одновременно с этим негодовал, что Колдунов дорожит только матерью и сестрой Надей, а ко всем остальным людям, даже к нам, близким товарищам, нет у него сострадания.
2
— Сашок, вернись.
Саня не оглянулся.
— Ну, берегись, Шурка, я тебе сделаю…
— Не грози. Я не Лёлёся.
— Еще как сделаю….
— Голубей, что ли, отравишь?
— И отравлю.
— Отравишь — подстрелю из берданки. Как кулика. Совсем убивать не буду. По ногам лупану. Тогда небось никому не вздумаешь ломать костыли.
Молодец, Саня! Заткнулся Колдунов. Держал, держал губы ромбом, подбирая, чем бы уязвить Саню, но так и не подобрал.
Саня умеет отбрить задиру-горлохвата и почище Колдунова. Он умный, добрый парнишка, только уж очень невезучий. Отец у него запился.
Осенней ночью шел домой из ресторана, лег на стылую землю и умер.
Санина мать, Раиса Сергеевна, была тогда домохозяйкой. Она устроилась мороженщицей в «Союзмолоко», где ее муж заведовал магазином. Кроме Сани было у Раисы Сергеевны еще двое маленьких детей — дочь и сын. Попасть в мороженщицы было трудно: прибыльная работа, — однако ее взяли в «Союзмолоко», жалеючи ребятишек, а также из сострадания к ее вдовьей участи.
Саня частенько звал меня на базар, и мы подолгу толклись около киоска Раисы Сергеевны, покамест она не угощала нас мороженым. Хромированной лопаточкой она поддевала мороженое в высокой стальной и луженой банке и набивала им формочку. Поверх крупитчато-белого мороженого, набитого в жестяную формочку, она нашлепывала вафельный кружок. Мгновение — и порция тугого мороженого вытолкнута наружу. Сане, мне. И мы крутим на языках сладкие жернова.
Мороженое для покупателей Раиса Сергеевна готовила иначе: тщательно, но без нажима заглаживала в формочку и выдавливала порцию, облегченную в весе.
Хахаль Раисы Сергеевны, дядя Миня, восхищался тем, как она торгует:
— Не мороженое накладываешь — золото куешь.
А денег на содержание семьи Раисе Сергеевне все-таки не хватало. Велики расходы: на еду, на одежду, на оплату трудов бабушки Кирьяновны, обихаживающей ее детишек, себе на наряды — еще молода.
Из киоска Раиса Сергеевна редко возвращалась веселая. Издали, завидев кого-нибудь из своих ребят, начинала браниться, еще не зная даже, ладно ли они вели себя, убрано ли в комнате. Она ругалась для острастки, со зла на вдовью недолю, по невоспитанности: росла в приюте, до замужества жила в няньках — не видела покоя, да и после замужества было у нее мало радостей. Виноваты ли в чем, нет ли — дети прятались под кровать. Заступалась Кирьяновна — ей перепадало. Из-за этого, как ни любила ребят, отказалась Кирьяновна ходить за ними.
Саня поступил в ремесленное училище, в группу столяров. Каким-то ребятам из их группы он якобы не понравился, и они задирали его, а когда он лез в драку — лупили.
Он начал пропускать занятия. В эти дни, опекаемый бабушкой Лукерьей Петровной, он околачивался у нас, дабы о его прогулах не узнала Раиса Сергеевна, да и потому, что тогда бы ему негде было поесть, а бабушка, по ее же словам, к о р м и л а е г о и з п о с л е д н е г о.
Поначалу бабушка и Саня утаивали это и от меня. Но через несколько недель под клятву, что я не выдам его, мне сообщили о том, что Шурка сачкует. Когда удавалось выкроить немного времени и застать в столярке столяров, я не всегда заставал там Саню. Я вынес впечатление, что ребята в Саниной группе не хуже, чем в моей; никто не проявлял ко мне враждебности; правда, их шуточки и подковырки заставляли держаться начеку, но зачастую говорились они для взвеселения души, а не для того, чтобы унизить или оскорбить. Как-то, когда в студеных сумерках, спеша на завтрак, мы вместе подбежали к группе столяров, теснившейся подле входа в училище, ребята встретили Саню дружелюбным ревом, как встречают только с в о е г о. Однако на другой день он опять прогулял. Я выведал у Нины, что Шурка дрыхнул до десяти часов.
Все мы, ремесленники, ежедневно находились в училище и на металлургическом комбинате с темна до темпа; нередко нас бросали в чужие цеха, где не хватало рабочих — ушли на фронт, и тогда мы не возвращались домой и ночью. Явно не по нутру Сане был напряженный распорядок училищной жизни и самая неожиданная металлургическая работа, хотя он и должен был ею гордиться, как гордились многие из нас: ведь мы помогали выходить из прорыва заводу, который варил военную сталь, катал из нее броню, штамповал башни танков, точил снаряды, лил мины…
Я пробовал увещевать Саню, даже бил его, но он не переменился. Я втолковывал бабушке, что она губит Саню тем, что пригревает и н а п а р ы в а е т — кормит его, но она стала пуще прежнего опекать. Саню, притом внушала, что все в бараке и ремесленном училище, включая Раису Сергеевну и меня, злые ему ненавистники и вороги. В конце концов он и совсем перестал ходить в училище.
Чтобы его не арестовали и не судили — так было установлено законом, — Саня скрывался: не ночевал дома, днем, бывая в своей комнате, запирался изнутри. Стучали в дверь — нырял в погреб и уползал в сырую тьму коридорного подполья.
Накануне новогоднего праздника нагрянул к Колывановым мастер столярной группы Шлычков.
Чтобы задобрить Шлычкова, Раиса Сергеевна выставила на стол угощение: кислушку, капустные вареники, для обмакивания вареников — блюдце с хлопковым маслом.
Брага только отыграла (боялись, что разорвет бутыль) и теперь была ядрена и крепка. Шлычков захмелел, расплющенными пальцами громко щелкал, как деревянными ложками.
— Чубарики-чик-чигирик.
Мать послала Нину за Саней.
Шлычков посадил его рядом, на сундук, стал объяснять, зачем пришел.
— Человечества не хватает людям. Я решил по человечеству. Ты форму получил? Получил. Сдай. Сдашь — дело прикроем. Я с директором училища обговорил это дело. Правильно ведь — по человечеству?
Шлычков увязал форменное Санино барахло в тряпку, кинул узел на загорбок, ушел, ковыляя, сквозь снегопад.
Саня целыми днями сидел на кровати. По-башкирски подоткнута нога под ногу. В пальцах рук — роговая расческа, меж зубчиками — папиросная бумага. Саня водит расческой по губам, дует. Бумага потрескивает, жужжит, верещит.
Все, что он играет на расческе, задумчиво, горестно, наводит грусть не только на него самого, но и на сестренку Нину и братишку Юрика, да и вообще на всех присутствующих.
Любимая Санина песня — «Сидел рыбак веселый». Мелодию этой песни он жужжит со слезами на глазах. И, наверно, как и мы, видит, как в яви, рыбака, дующего в тростник, и слышит, что рассказывает дудка человечьим голосом: она была девицей, сын мачехи никак не мог добиться ее любви, однажды привел на берег реки, зарезал и закопал, на могиле взошел тростник, его срезал рыбак, и вот тростник жалуется девичьим голосом на свою судьбу.
Ногти у Сани с белыми пятнышками. В бараке считалось, что каждое такое пятнышко к обновке, а человек, у которого их много, счастливчик.
Мы и в самом деле поверили, что Саня счастливчик, когда Раиса Сергеевна нашла в трамвае ордер на хлопчатобумажный костюм. Пришлось выкупить костюм пятьдесят второго размера: других не оказалось в магазине.