— Мама! Полковник расцеловал папу, как солдата, правда? Ты слышала, как он сказал: «Благодарю за службу!», слышала?
Еще грохотали близкие бои, а в селе возрождалась наша, советская жизнь. Пора уже было думать об урожае. Командир части, расположившейся в нашем селе, распорядился, чтобы саперы осмотрели поля, очистили их от мин, неразорвавшихся снарядов. Собрались мы, посчитали свои силы... Грустные это были смотрины: мужики на фронте, молодых парней да девушек фашисты угнали в Германию. Но что делать: трудиться надо. От хлебороба самая жизнь зависит.
Вечером мы читали «Правду». Ее оставили нам вступившие в Клушино пехотинцы. В ней была напечатана фотография — митинг в Гжатске, заметка об освобождении города. У жителей лица радостные, все улыбаются, а в центре полковник читает приказ Верховного Главнокомандующего. Были и другие материалы о нашем районе. Мы эту газету прочитали от строчки до строчки, начиная с названия. Начал Алексей Иванович:
— «Правда». Издается с 1912 года. Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Прочел, а у меня прямо-таки дух захватило, слезы на глазах! Еще несколько дней назад мы такие слова не смели произнести. Под угрозой казни. Но произносили, армию нашу ждали. Как могли ей помогали.
9 марта, в Юрин день рождения, был ему сделан самый желанный подарок: возобновились занятия в школе.
Накануне учительница Ксения Герасимовна Филиппова обошла все деревенские дома, известила, чтобы назавтра к 9 часам все собрались в доме Веры Дмитриевны Клюквиной — там будет школа. Изба у Веры Дмитриевны была большая, а семья — она одна, вот и попросила Ксения Герасимовна разместить классы у Клюквиной. Школу-то нашу, которой колхоз до войны гордился, немцы сожгли при вступлении в Клушино. Вера Дмитриевна охотно согласилась, избу всю почистила и полы вымыла, у соседей лавки подзаняла, старалась как можно лучше все устроить.
Я разыскала на чердаке Юрин портфельчик. А положить в него было нечего: букварь и другие учебники пошли на растопку у гитлеровцев, ни одной тетради не осталось. Но ученик есть ученик, должен быть с портфелем. Проводили мы Юру на уроки с пустой сумкой.
Вернулся он возбужденный, стал делиться впечатлениями. Учебников в классе не было, но командир полка передал Ксении Герасимовне Боевой устав пехоты. По нему-то и овладевали грамотой. В одной комнате располагалось по два класса: сначала первый и третий. Заканчивались у них занятия — начинали учиться второй и четвертый. Ксения Герасимовна сразу же дала задание: набрать гильз, чтобы по ним учиться счету, поискать в домах бумагу. Любой клочок был необходим, каждому листику радовались.
Многого в школе не хватало. Даже так скажу: ничего не было. А учила Ксения Герасимовна ребят хорошо. Да и воспитывала по-настоящему, по-советски. В школе (в доме Клюквиной) даже самодеятельность была. Помню, учил Юра стихотворение (автора его я не знаю)[1], декламировал его с большим чувством. Оно и мне запомнилось:
Юноша прямо стоит на допросе,
Молча стоит он — ни слова в ответ.
Немец-жандарм закурил папиросу
И достает комсомольский билет.
— Вот и билет твой,
Я предлагаю: ты откажись,
отрекись от него,
Жизнь сохранить я тебе обещаю,
Жизнь — что на свете дороже всего?
Что в нем хорошего?
Книжка — не боле,
Книжку сожги —
И допросу конец.
— Нет, не сожгу,—
Отвечал комсомолец,—
Пусть лучше сердце
Сожжет мне свинец...
Потом в стихотворении говорилось, что комсомольца казнили, облив его водой, он заледенел, но не сдался:
Так и стоял,
Измываясь над катом,
Долго по телу
Струилась вода.
Так и остался
Стоять он у хаты,
Точно был вылеплен
Весь изо льда.
Но не водой ледяною облитый
И не покрытый корой ледяной,
Вылит из бронзы и солнцем залитый,
Будет он вечно стоять над землей.
Это стихотворение Юра читал не раз. Уже потом, когда мы переехали в Гжатск, он его декламировал на школьном вечере самодеятельности. Читал его как клятву, как солдат присягу произносит.
Юра сразу учиться стал старательно, все задания выполнял. Немалое значение имело и то, что он понимал: учительнице нелегко приходится одной обучать ребят четырех классов, да еще нет учебников, никаких школьных пособий. Юра всегда был добрым, отзывчивым. Вот он и стремился не расстраивать учительницу, и мне поменьше доставлять беспокойства. Ведь в семье у нас жила тревога за судьбу Валентина и Зои. Каждый из нас, Гагариных, сдерживал себя. Алексей Иванович, Юра, Бориска старались не говорить о горе. Да и я дома держалась. Только по дороге на ферму, в поле, когда вокруг никого не было, давала волю слезам.
Через несколько месяцев после освобождения пришла похоронка на моего младшего брата Николая. Он погиб в то время, когда мы были в оккупации, погиб, отвоевывая у врага родную землю. А вскоре пришла другая горестная весть из его семьи, из села Затворова. Подорвался на мине его сынишка, его тоже звали Коля, был он на два года помладше Зои.
Побежала я в Затворово. Хоронили его все оставшиеся в селе жители. Как же все горевали! Страшно, когда умирают дети! Дедушка не дал отнести его на кладбище, схоронил в саду, под окнами избы. Стояла я у могилы, сердце закаменело от горести. Разные мысли всплывали. Говорят, что война своей костлявой, смертельной рукой коснулась каждой советской семьи. Это правда. Подумалось, что у нас-то погубила целый род, никто уж не носит на земле фамилии отца моего Тимофея Матвеевича, путиловского рабочего.
У Сергея, старшего брата, семьи не было, меньший — Николай — погиб, а тут и Колю хороним.
Есть такое выражение: глаза все повыплакала. Оказывается, оно-то буквальное. Скоро я стала замечать, что у меня с глазами творится что-то неладное.
Обычно женщины наши просили меня читать газеты, журналы, которые доставляли к нам на ферму, в бригады. Говорили:
— У тебя, Нюра, лучше всех получается, ты с выражением читаешь.
Через месяц-другой после освобождения приметила я, что буквы на газетной странице как-то подергиваются, потом и другие предметы стали мелко подрагивать...
Болезнь успокоилась, лишь когда пришли известия о старших. Первое письмо было из Дорогобужа. Неизвестная женщина переслала Зоину записочку. Женщина писала, что в ее хате немцы расположили группу наших советских девушек, которых гнали на запад, что девушки все держатся стойко, все вместе.
Однажды летом сорок третьего поздним вечером раздался в окно стук. Выглянула — две женщины стоят, на столбик крыльца оперлись, чувствуется, устали. Много тогда людей бродило, что без крова остались. Пошла открывать, а сама прикидываю: уложить уложу, а чем накормить-то?
Открыла, а они мне:
— Нюра! Живая!
Гляжу: сестра Мария и тетя моя — Надежда Егоровна. Были они с начала войны в эвакуации, в сорок третьем вернулись с семьями в Москву. Как узнали, что Гжатск освобожден, решили пробраться, родных поискать. Долго сидели, разговоры разговаривали. Тяжелое было время. Война. Мужья их были на фронте. Каждый день жди: минует — не минует... Неизвестно ничего было о нашей младшей сестре Ольге: осталась она с детишками «под немцем» в Брянске. Вестей не было никаких. Я поделилась своим горем. Поплакали мы все вместе. Утром они в обратный путь собрались. Отдала я им мешочек сухарей, что держала на самую-самую крайность. Рассудила: мы у земли, прокормимся, им тяжелее, чем нам. Уж потом, после войны, племянница Надя, дочка Марии, все спрашивала: