Литмир - Электронная Библиотека

Вообще реакция зрителей оказалась двусмысленной. Суждения знатоков, признававших высоту стиля и верность древности, тонули в недоуменных веселых возгласах, в возмущенном шепоте: подумать только — изобразить столько людей голыми! Какое неприличие, какой срам! Глухая стена непонимания стояла между зрителями и холстом. Гигантское полотно, такое далекое от всяких земных страстей, от тепла и живого волнения, неожиданно вызвало у зрителей поток фривольных мыслей. И всего парадоксальнее, что возмущалась «Сабинянками» верхушка директорийского общества, чья распущенность входила в пословицу. Но не секрет, что самые распущенные люди порой одержимы желанием выставлять напоказ свои добродетели. Или просто в картине, полной трезвых расчетов и дисциплинированной мысли, осталось слишком мало чувства и зрители, неспособные воодушевиться полотном, искали в нем не то, что в нем было?..

В первые же дни после открытия выставки о «Сабинянках» заговорил Париж. Но что это была за слава! Сенсация с сильным привкусом скандала, известность, которая хуже забвения. Модная новинка, о которой весело болтать, но не хочется задумываться. Мадам Бельгард гордилась тем, что все ее узнавали. Она даже приехала в оперу с волосами, убранными в точности, как на картине. Появились скабрезные эпиграммы, карикатуры на полотно Давида. В Опера Комик шли репетиции веселого водевиля «Картина „Сабинянки“». «Что это, чудовищное заблуждение?» — думал Давид, простодушно забывая, что зритель способен восхищаться идеей и мыслью картины только в том случае, когда они рождены временем. Он забывал, что «Горации» пленяли Париж не только чистотой рисунка и благородством форм, но более всего мужественным порывом к свободе.

Конечно, идею «Сабинянок» можно было расшифровать, но можно ли почувствовать ее, воспламениться ею? Один просвещенный литератор, спустя уже немало времени после открытия выставки, говорил Давиду: «Мне кажется, что я вижу французов разных партий, душащих друг друга собственными руками, и родину-мать, бросающуюся между ними». Давид обрадовался — теперь его не баловали пониманием, а ведь прежде его понимали так хорошо. Конечно, если бы во Франции действительно воцарились покой и мир, «Сабинянки» взволновали бы зрителей больше. Но слишком далека была жизнь страны после 18 брюмера от умозрительного идеала картины.

Давид отошел от своего времени, да и само время стало чужим художнику.

Только в одном отношении успех «Сабинянок» не вызывал сомнений — в отношении материальном. Любопытство заставило парижан исправно платить за вход. Выручка была большая. На этом кончался успех.

VIII

19 плювиоза восьмого года Бонапарт переехал в Тюильри.

Церемония была обставлена с великой пышностью: шесть белоснежных коней — подарок генералу от австрийского императора после подписания кампоформийского мира — везли карету первого консула. Он проехал через Париж в сопровождении двухтысячного отряда гвардии, множество высших правительственных чиновников его сопровождали. Перед Тюильри были выстроены войска.

Бонапарт приказал называть Тюильри Дворцом правительства во избежание преждевременных кривотолков, но с близкими людьми был откровенен.

— Бурьен, — сказал он на следующее утре своему секретарю, — попасть в Тюильри — это еще не все, надо здесь остаться…

Впрочем, дворец декорировался пока в сугубо республиканском духе: в галерее Дианы установили бюсты Брута, Цицерона, Вашингтона. Бонапарт обратился к Давиду с просьбой поместить в Тюильри картину «Брут». Вообще первый консул не забывал художника. В начале вантоза Давид узнал, что назначен «живописцем правительства».

Давид отказался от этого места.

Он не хотел и боялся официальных должностей, боялся новых врагов. Может быть, и еще какие-нибудь никому не ведомые соображения им руководили. Так или иначе, он отправил в парижские газеты такое письмо:

Граждане!

Многие газеты сообщили несколько дней назад, что я был назначен постановлением консулов «живописцем правительства». Они сообщили правду, и я получил даже извлечение из списка постановлений, где объявлено о моем назначении. Но они не могли сообщить, что тотчас по получении этого постановления я отправился к министру внутренних дел, которому второй статьей декрета поручалось заботиться о замещении этой должности, чтобы просить его не делать этого и благоволить его принять мою благодарность и мой отказ от места, которое, как мне казалось, могло принести пользу только мне, а не искусству и не художникам, единственным предметам моей заботы.

Привет и уважение

Давид, член института.

Тем не менее при личном свидании Бонапарт был очень любезен с Давидом, казалось даже, что его отказ понравился генералу. Художник вглядывался в лицо Бонапарта, стараясь разглядеть в нем приметы внутренних перемен. Действительно, что-то новое появилось в лице консула, исхудалом, покрытом темным загаром, словно обожженном египетским солнцем. Оно приобрело окончательную определенность черт: будто резец времени окончил свою работу, Каждый жест был точен, в каждой фразе, сквозила уверенность в своей полной власти, в том, что все в его руках. Так оно и было на самом деле. Новая конституция давала первому консулу совершенно неограниченные диктаторские права. Спокойно и небрежно, будто речь шла о совершенно пустяковом деле, он спросил живописца:

— Не хотите ли вы стать членом государственного совета?

Давид отказался. Он не представлял себе, что может заниматься рассмотрением и редактированием законов. Сказал, что глубоко тронут честью, но предпочитает быть живописцем, а не законодателем.

Бонапарт вытащил из кармана крошечную табакерку.

— Сейчас я занят составлением списков будущих сенаторов, — сказал он. — Было бы недурно, чтобы в их числе оказался живописец…

— Времена и события убедили меня, что мое место — в мастерской, — сказал Давид со всей возможной твердостью. — Я всегда любил мое искусство и занимался им со страстью, мне хотелось бы отдаться ему целиком. К тому же должности уходят; я же надеюсь, что искусство мое останется… А что до вашего желания видеть в сенаторском кресле художника, генерал, — добавил Давид, — то полагаю для этой цели подошел бы мой прежний наставник, м-сье Вьен, чьи седины и заслуженная слава делают его достойным самых высоких должностей.

Он искренне хотел угодить своему дряхлеющему учителю, так много пережившему за последние годы. Вьен, наверное, будет счастлив окончить свою жизнь сенатором.

Вскоре после битвы у Маренго генерал заказал Давиду свой портрет. Было решено, что, художник напишет Бонапарта при переходе через Сен-Бернар.

— Отлично, — сказал тогда Давид, — я напишу вас со шпагой в руке!

— О нет, — ответил Бонапарт, — сражение выигрывают не шпагой. Я хочу, чтобы вы написали меня спокойным на вздыбленной лошади…

Первый консул произнес эти слова с такой уверенностью в том, что нет и не может быть никаких возражений против его желания, что Давид мог бы почитать себя оскорбленным. Но, как всегда, говоря с Бонапартом, он хотел видеть в его словах глубокий, скрытый смысл и подумал, что в таком портрете есть что-то интересное, почти символическое. Он согласился и попросил генерала назначить день для работы.

Бонапарт взглянул на Давида с хорошо разыгранным недоумением:

— Вы хотите, чтобы я позировал?

— По крайней мере надеюсь на это.

— Позировать? Но зачем? Неужели вы думаете, что великие люди древности, чьи изображения сохранились до нас, позировали художникам?

Генерал расхаживал по кабинету с пером в руке. Собственная мысль, видимо, показалась ему удачной. Он остановился перед Давидом, ожидая ответа.

— Но, генерал, я пишу вас для нашего века, для людей, которые вас видели, которые вас знают. Они захотят увидеть вас похожим.

— Похожим? — Бонапарт опять зашагал по комнате; маленькие золотые шпоры тонко звенели по паркету. — Похожим!.. Но ведь не точность черт, не маленькая бородавка на носу создают сходство. Характер, одухотворяющий лицо, — вот что нужно писать.

57
{"b":"214411","o":1}