— Нельзя, — говорил он, — давать основания думать, что республиканцы менее благородны, чем король.
Давид пытался спорить: зачем омрачать сегодняшний день давно забытыми счетами? Он совсем не хотел, чтобы республика принимала на себя долги короля. Но председатель не дал ему слова. Депутат Матье стал возражать.
— Не время, — говорил он, — в ту минуту, когда Давид подносит картину, посвященную патриотизму депутата, заниматься оплатой его других работ. Если до революции Давид воссоздал для вас священные образы Брута и Горация — превосходно: удовлетворение он носит в своем сердце. Впрочем, если родина у него в долгу, есть министр, в чьи обязанности входит присуждать гражданские венки талантам, уже созревшим для бессмертия; министру следует заняться этим делом.
Общие рукоплескания покрыли слова Матье. Это была высшая награда гражданину в ту пору, когда все ордена и медали уже перестали существовать, это была награда, взятая из обычаев древнего Рима, которой сейчас удостаивались немногие.
От всяких гонораров Давид отказался наотрез. Он сказал, что если нация считает, что должна ему какие-либо суммы, то их следует передать для вдов и детей тех, кто погиб, защищая свободу.
Картина была повешена в зале заседаний Конвента.
Мертвый Ле Пеллетье остался в зале, где он столько раз выступал, где поднял голос за казнь короля, что принесло смерть ему самому. Так замкнулся этот печальный и глубоко символический круг, в котором сплелись воедино смерть, искусство, политическая борьба и новая жизнь Мишеля Ле Пеллетье, дважды обретенная им волею Давида: сначала на Вандомской площади, а потом на холсте.
XII
Над ратушей развевалось черное знамя тревоги.
Закрылись все парижские театры.
Триста тысяч волонтеров были призваны во французскую армию. Армии республики отступали на севере и на востоке. Враг снова приближался к границам. В Вандее разгоралось роялистское восстание. Скоро оно захватило Нормандию и Бретань.
Конвент лихорадило.
Изменил генерал Дюмурье. Его действия давно внушали опасения монтаньярам: он почти открыто выступал в защиту монархии, держался весьма правых политических убеждений; подозревали, что он ведет тайные переговоры с неприятелем. Но ореол победителя при Жемаппе защищал Дюмурье если не от подозрений, то, во всяком случае, от опалы. Теперь же стало известно, что генерал просто перешел на сторону врага, арестовав комиссаров Конвента в армии. Измена Дюмурье подтвердила старые опасения Марата и многих других монтаньяров: Дюмурье пользовался поддержкой большого числа депутатов жирондистов и, возможно, действовал с их одобрения и по их указанию.
Монтаньяры добились учреждения революционного трибунала. После измены Дюмурье жирондисты не осмелились противоречить. Трибуналу надлежало повести жестокую борьбу с контрреволюцией. Его решения не могли быть ни отменены, ни кассированы. Он либо оправдывал подсудимого, либо присуждал его к смерти.
Был организован Комитет общественного спасения во главе с Дантоном.
Шла весна 1793 года.
Давид не замечал ее, не видел красоты природы. Он выходил из здания манежа с красными от усталости глазами, опустошенным до изнеможения, После «Ле Пеллетье» он редко брался за кисти. Все его силы уходили на политические дела.
…В Конвенте начиналась бешеная травля Марата.
Марат, ставший одним из вождей Горы, был самым опасным врагом жирондистов. Они ненавидели и боялись его. Резче всех и раньше всех он заговорил об их измене; даже многие единомышленники его опасались, и настоящих друзей в Конвенте у него было немного. Но Марата любил народ.
Таинственный издатель «Друга народа», обличитель предательства и лжи, уже в дни первых заседаний Конвента предстал Давиду в ореоле борца и подвижника. Художника не пугал трудный нрав Марата, хотя порой поступки его казались чрезмерно резкими, его подозрительность — неоправданной. Давид помнил праздник в доме Жюли Каро — жены его друга Тальма. На празднике был Дюмурье, тогда его все считали героем. Неожиданно появился Марат — он искал Дюмурье, чтоб потребовать отчета о некоторых неблаговидных поступках генерала. Марат давно не доверял ему. Появление Марата, одетого в старую карманьолу, мрачного и серьезного, напугало гостей. Генерал, однако, смешался. Между ним и Маратом произошел короткий и резкий разговор. Тальма стал успокаивать Марата. Марат ушел. «Этот дом — очаг контрреволюционеров!» — воскликнул он на пороге. Гости нашли, что Марат «ужасен». Даже Давиду показалось, что Марат потерял чувство меры. А теперь ясно, что он был прав, и если бы своевременно поняли, что Дюмурье — предатель, сколько жизней можно было бы спасти.
Марат совершенно не заботился о себе, только дело его занимало. Меньше всего он думал о том, чтобы понравиться слушателям или читателям, вызвать аплодисменты. Не боясь никого, он говорил о своих подозрениях, требовал жестокого наказания врагам революции; в поклонниках он не нуждался, искал только единомышленников. Даже Робеспьер недолюбливал Марата. Он не понимал страстности, горячности Друга народа, его равнодушия к мнению окружающих. Он, Робеспьер, тоже умел забывать о себе, но всегда действовал обдуманно, не позволял чувствам возобладать над разумом, контролировал каждый свой шаг. Он оставался юристом. Порой Давиду казалось, что теория, отвлеченное понятие заслоняют от Робеспьера людей, их судьбы, желания, помыслы. А Марат, с молодых лет знавший страдания людей, никогда не забывал о них. Профессия врача и пылкая душа революционера помогали ему во все времена, понимать бедняков. Он был прост и резок, говорил с народом искренне, честно, его понимали в народе лучше, чем Робеспьера, и, видимо, любили больше.
Этот издерганный, усталый, вечно больной человек казался в Конвенте чужим. Среди аккуратных кафтанов, модных полосатых жилетов и карриков с огромными воротниками более чем скромный костюм Марата, его вытертый зеленый сюртук, старые кожаные штаны, красная повязка на голове выглядели нелепо. Даже рядом со своими товарищами монтаньярами, одетыми скромно и чаще всего небогато, он казался бедняком. Борьба и болезнь сжигали его, но страсть к борьбе в нем никогда не затихала, глаза оставались молодыми и даже веселыми, если не пылали гневом. Марат не терпел компромиссов, мог ошибаться, но не лицемерить. Это и привлекало к нему Давида. В Марате были обнаженная и беспощадная правдивость, энергия и честность, все больше восхищавшие Давида.
Именно эти качества, так нравившиеся Давиду, вызывали злобу врагов Марата. Жирондистам, особенно после разоблачения Дюмурье, он внушал ужас. А настороженное отношение к Марату даже его товарищей монтаньяров давало надежду на то, что защищать его почти никто не станет.
Марат делал все возможное, чтобы разоблачить жирондистов. Это по его настоянию, еще до того, как стало известно об измене Дюмурье, в Конвенте выступил Дантон, прямо говоривший о связи Дюмурье с жирондистами, о необходимости расследовать деятельность депутатов правой. Этой речью начиналась открытая и беспощадная война с Жирондой.
5 апреля, на другой день после того, как стало известно об измене Дюмурье, Марат стал, председателем Якобинского клуба.
10 апреля Петион заявил в Конвенте, что с монтаньяров «пора сорвать маску ложной популярности». Он назвал Марата «проповедником деспотизма» и, не скупясь на бранные слова, дал понять, что скоро будет покончено с разбойниками монтаньярами.
12 апреля Петион снова выступил против Марата и монтаньяров. Затем Гаде прочел Конвенту циркуляр Якобинского клуба с призывом к борьбе против сообщников Дюмурье, с призывом к восстанию и истреблению врагов революции. Жирондисты потребовали суда над Маратом и его немедленного ареста.
Казалось, государственные дела отошли на второй план. Все сосредоточилось на решении одного вопроса: судьбы Марата. На этом должно было решиться и нечто большее, чем судьба одного человека, — исход борьбы между Горой и Жирондой.