Помощники президента отмечали его отстраненность от близких людей, усиливавшуюся с годами пребывания на высшем государственном посту. Г. Икес с горечью писал: «Несмотря на то, что он, как всегда, был приятен и дружественно настроен, он был внутренне холоден, как лед… Мисси, находившаяся в отчаянной ситуации уже несколько недель, для него потеряна»{524}.
Последние годы жизни Мисси, ставшая глубоким инвалидом, провела в доме своей сестры и скончалась в июле 1944 года. Ее память почтила на похоронах Элеонора Рузвельт, но президент, занятый государственными делами, не выкроил время, чтобы сказать ей последнее слово. Когда вскрыли завещание Мисси, оказалось, что она оставила мебель в своей комнате в Белом доме второму личному секретарю президента Грейс Тулли{525}. Другого имущества у нее не было…
Можно ли осуждать Рузвельта за его поведение в этом и некоторых других подобных случаях? Вероятно. Но при этом следует помнить об огромной нагрузке, которая выкачивала не только умственные, но и душевные силы, лишала государственного деятеля простых человеческих эмоций. За пост главы великой державы приходилось платить высокую, хотя и малозаметную для посторонних глаз цену.
Вступление в союз с СССР. Атлантическая хартия
Была глубокая ночь на воскресенье 22 июня (разница во времени между Москвой и Вашингтоном составляет восемь часов), когда в США из речи В. М. Молотова по радио узнали о нападении Германии на СССР. Президент, получив утром это сообщение, попросил оставить его одного и несколько часов размышлял о том, как следует себя повести.
В предыдущие два года ни одной «беседой у камина», ни одним заявлением на пресс-конференции или другим выступлением Рузвельт не откликнулся на действия СССР на начальном этапе Второй мировой войны. Он был очень осторожен в оценке подписанного 23 августа 1939 года советско-германского договора о ненападении и тех действий СССР, которые, по существу, означали его участие в разделе Восточной Европы.
Хотя американский президент, как и все в мире, за исключением самих участников, не знал о дополнительном секретном протоколе к этому договору, посвященном разделу сфер господства, он понимал, что нечто подобное обязательно должно существовать. Но об этом в обращениях к американцам не говорилось ни слова, как и об изгнании СССР из Лиги Наций в связи с советской агрессией против Финляндии, начавшейся 30 ноября 1939 года, — благо США членом этой организации не являлись. С одной стороны, президент не исключал такого поворота событий, который привел бы к новой расстановке мировых сил, союзу или, по крайней мере, совместным действиям с СССР. С другой стороны, он был крайне осторожен в транслировании на всю страну своих мыслей по этому вопросу ввиду весьма негативного отношения к сталинской диктатуре у подавляющего большинства населения.
Собственно говоря, нападение Германии на СССР не явилось для американского президента полной неожиданностью. Посол в Москве Лоуренс Стейнгард докладывал, что Германия намерена вторгнуться на советскую территорию и быстро захватить наиболее плодородные районы{526}. Аналогичная информация поступала по каналу «Мэджик» — это было зашифрованное название японского секретного кода, который удалось раскрыть американским спецслужбам. В числе сведений, извлеченных дешифровочными машинами, было изложение беседы второго лица в нацистской Германии Германа Геринга с японским послом Осимой, в которой говорилось даже о числе дивизий, концентрируемых для атаки, и типах самолетов{527}.
Рузвельт не сообщал об этом Сталину, полагая, что вполне достаточную информацию по этому вопросу тому предоставил Черчилль в письме от 3 апреля 1941 года, где говорилось: «Я располагаю достоверными сведениями от надежного агента, что, когда немцы сочли Югославию пойманной в свою сеть, то есть после 20 марта, они начали перебрасывать из Румынии в Южную Польшу три из своих пяти танковых дивизий. Как только они узнали о сербской революции, это продвижение было отменено. Ваше превосходительство легко поймет значение этого факта»{528}. Тогда Сталин счел письмо британского премьера провокацией. Когда же через полтора года Черчилль напомнил ему об этом предупреждении, советский лидер, стремившийся сохранить лицо, ответил: «Мы никогда в этом не сомневались» — и добавил, что хотел получить еще шесть месяцев для подготовки к нападению{529}.15 июня Рузвельт получил очередное письмо от Черчилля с сообщением, что «в ближайшее время немцы, видимо, совершат мощное нападение на Россию», а Великобритания намерена «предоставить русским всяческую поддержку и помощь». Президент ответил немедленно, заверив адресата, что публично поддержит «любое заявление, которое сделает премьер-министр, объявляя Россию своим союзником»{530}.
Теперь же, когда США и Великобритания, казалось, действительно приобретали нового мощного союзника, Рузвельт мучительно размышлял, как ему следует оценить начало германосоветской войны в выступлении перед американцами. Ему, разумеется, немедленно доложили, что в тот же вечер премьер-министр Великобритании в палате общин высказался совершенно определенно. Речь Черчилля, тотчас переданная по радио, являлась одним из образцов его пламенного красноречия, и Рузвельт с восхищением читал ее текст:
«…Я вижу также серую вымуштрованную послушную массу свирепой гуннской солдатни, надвигающейся подобно тучам ползущей саранчи.
Я вижу в небе германские бомбардировщики и истребители с еще не зажившими рубцами от ран, нанесенных им англичанами, радующиеся тому, что они нашли, как им кажется, более легкую и верную добычу
За всем этим шумом и громом я вижу кучку злодеев, которые планируют, организуют и навлекают на человечество эту лавину бедствий… Я должен заявить о решении Правительства Его Величества и уверен, что с этим решением согласятся в свое время великие доминионы, ибо мы должны высказаться сразу же, без единого дня задержки. Я должен сделать заявление, но можете ли вы сомневаться в том, какова будет наша политика?
У нас лишь одна-единственная неизменная цель. Мы полны решимости уничтожить Гитлера и все следы нацистского режима. Ничто не сможет отвратить нас от этого, ничто. Мы никогда не станем договариваться, мы никогда не вступим в переговоры с Гитлером или с кем-либо из его шайки. Мы будем сражаться с ним на суше, мы будем сражаться с ним на море, мы будем сражаться с ним в воздухе, пока с Божьей помощью не избавим землю от самой тени его и не освободим народы от его ига. Любой человек или государство, которые борются против нацизма, получат нашу помощь. Любой человек или государство, которые идут с Гитлером, — наши враги…
Такова наша политика, таково наше заявление. Отсюда следует, что мы окажем России и русскому народу всю помощь, какую только сможем. Мы обратимся ко всем нашим друзьям и союзникам во всех частях света с призывом придерживаться такого же курса и проводить его так же стойко и неуклонно до конца, как это будем делать мы».
Черчилль использовал образное сравнение: «Если бы Гитлер вторгся в ад, я, по крайней мере, благожелательно отозвался бы в палате общин о Сатане»{531}.
По существу, это было обращение и к Франклину Рузвельту. Но президент США выступил только 24 июня, причем не с радиообращением к нации, а перед приглашенными в Белый дом представителями прессы. Он двое суток, опасаясь вспышки изоляционизма, обдумывал свое заявление, оценивал первые, весьма тревожные сообщения с Восточного фронта, где германская авиация за несколько часов уничтожила на аэродромах значительную часть советских самолетов, а немецкие армии начали быстрое продвижение вглубь страны, лишь местами встречая серьезное сопротивление. Казалось, что действительно происходит блицкриг — молниеносная война и может повториться французский сценарий 1940 года.