Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Так и сделала она себе жизнь — по тому стиху, как оказалось в итоге: дороги-вокзалы и вечный поиск одного-единственного человека на земле!

И как идеально вписывалась в теорию «дорог и вокзалов» странная их и смешная чуточку полудружба-полулюбовь с Юркой, когда все вместе — дела и мысли, золотой значок члена Организации на одинаковых черных тужурках, стук колес составов по широкой маньчжурской колее, развозящих на практику — восстановление разрушенных гоминдановцами мостов на Сунгари Второй, портовые сооружения в Ганьчинцзы… И все для того, чтобы потом, когда-то, на Родине…

Одного только, видимо, не было в том придуманном родстве душ — подлинности, глубины чувств, извечного начала жизни на земле! Оттого, наверное, и взорвалось все и завертелось однажды. У Юрки — первой мужской страстью к женщине, воплотившей в себе извечно прекрасное — к Ирине; у нее — неосознанным толчком: рыжий затылок Илюшки, локоть рядом на столе, на лекциях, носок рыжего сапога, взметнувший ворох сухих листьев. И опять-таки — одни внешние признаки облика, без понимания сути человеческой. (Вот она как обернулась — суть, вчера на заутрене!)

А совсем рядом, все те годы был Сашка, добрый друг, верная душа, что поцеловать ее хотел у калитки, но она не позволила, потому что какой же из Сашки — единственный человек на земле? Просто мальчик с улицы Железнодорожной! Не говоря уже о другом соседе справа, что стоял за штакетником, в не снятом после смены синем замасленном кителе железнодорожного образца. А она мимо летела, мимо, в белых спортивных тапочках и носочках! А может быть, стоило оглянуться, тогда еще?

А потом, в целинную осень, когда лежала она ничком на скошенной куче соломы за бригадным станом, сыростью тянуло от ночного околка, и пыталась задушить в себе рыдания — не потому, что таким уж внезапным ударом была для нее Юркина свадьба, а о собственном своем одиночество: ни одного близкого человека не было тог-да подле нее, и даже на расстоянии, на тон огромной Родине, куда она рвалась, стремилась и приехала. И тогда он подошел к ней, не в тот вечер, а чуть позже, но не в этом дело — человек большой и щедрый по-настоящему — Сергей Усольцев. И она не отказалась от него, в страхе и беспомощности, хотя с самого начала знала, что ото — не ее человек на земле! Или тоже не сумела попять и разглядеть? Или ложью была вся теория эта — о единственном? Или не тот смысл в ней, что понимала она? Не уберегла. Не удержала? Не посчитала нужным! Не смогла? И все списала за счет различия корней: сибиряк из села Довольное — и она — странная птица из Китая. «Что тебе, русских было мало?» — слышала она, как сказала его мать — старая крестьянка, когда он привез погостить ее домой, после свадьбы. И эта случайно услышанная фраза из-за цветного полога в горнице, где ночевали они (она проснулась, поутру в потемках, а он, видимо, встал раньше и говорил с матерью за просветом двери), — ударила ее и внушила понятие розни, и потом стала как бы объяснением и оправданием того, что произошло.

Возможно и так: не мог, не хотел принимать в ней осколков своего, харбинского, от детства, за что держалась она поначалу, еще не приобретя нового (если б она знала, что это уйдет в небытие — Харбин, и вспоминаться не будет!), но в те первые годы еще сидело в ней отдельными словами и понятиями. Он шутил над этим, беззлобно, но обидно, зло по-мужицки, пресекал, потому что она — жена его и должна быть такой же, по образу и подобию. А она не могла. Или просто не любила? И в этом все — неумение, нежелание? (Позже она поймет — что это значит, любить человека, принимать его полностью, со всем миром души, как свое продолжение. Это придет и останется в ней, как опыт чувств, как прозрение.) По тогда, вначале, ничего этого не было свойственно ей в самолюбивой женской слепоте! Не мудрено — потерять…

Профессия позволяла, заставляла ездить. Только входило в практику то, что называется ТЭО — изучение, обследование района строительства, экономобоснование… Это было ее дело, и она не могла иначе, а в те первые годы — врастания в эту землю — особенно.

Он шутил поначалу: «Моя путешественница», пока не было Димки. Ворчал: «Что это за жена, которую вечно куда-то песет». Поставил ультиматум: «Давай увольняйся, или нам не жить!»

И он не был человеком злым или деспотичным, отнюдь! Или столь темным, чтобы не понять веления времени и страны. Белозубый бог бригадного стана, и потом, когда она все-таки увезла его от берез и пахотных полей, лицо Сергея смотрело с доски ударников у проходной, красивое той мужской твердостью черт, что свойственна не только плакатам, но просто русскому человеку со времен Киевской Руси. Но жена — его жена, и тут он был непреклонен: «Нечего таскаться неведомо где, по месяцам, когда дома ребенок! Валяться, с чужими мужиками вровень, на тулупах, по чужим избам! Знаю я эти ночлеги!» И это не было ревностью или недоверием к ней, просто не совпадало со святым понятием матери и жены, вложенным в него с генами всех предыдущих хлеборобских поколений, и он пытался привить их ей, неуклюже, в меру своих возможностей: «Все эти партии, экспедиции — дело холостое, неженатое или для тех, судьбой обиженных баб, которым не рожать, только и остается двигать в науку!» (Так он считал…)

И даже то, что она работала тогда на прокладке дорог по родным ему сельским бездорожьям, не оправдывало ее в его глазах. Не из тех он был мужиков, что мог мыть и обстирывать детей, пока жена — в партии! Вернее — мог, но не считал нормальным. Его она должна ждать, как тогда, в метель, в марте на целине, когда считала, что он погиб, и металась по сборному финскому продуваемому дому в отчаянии, потому что увидела вдруг внутренним оком трактор его, заметенный по крышу снегом в пустой Кулундинской степи. То, пожалуй, была лучшая их и единственная семейная весна после страха потери, когда она решила, что любит его, и, вероятно, была для него той женой, что хотел бы он в ней видеть. Жаркая, сухая весна, на пороге засухи — бедствия в общем-то в тех краях, а для него, тракториста — в особенности. Комьями рассыпающаяся борозда, как солома, жесткие перья пшеницы уже в начале июня. И ночи, с окном, раскрытым в неостывающую к утру степь, с бледным, не успевающим погаснуть вплоть до зари небом, давшие жизнь Димке…

А потом началось: приезд родителей, переезд в город, и вся их зарождающаяся связь супружества завертелась, поблекла в суматохе и пошла на нет, когда она стала работать и ездить. А она иначе не могла. И оттого, может быть, что по росла на этой земле, что не была земля а для нее само собой разумеющимся с первых дней, как воздух, которого просто не замечаешь при дыхании, каждый выезд ее оборачивался открытием…

Даже простые эти приземистые поселки — бревенчатые, серого, как сухая кость, от дождей и времени дерева, белые мазаные, как, с детства символичная, бабушкина «хохлятская хата» под камышовыми кровлями; околки, как острова в белой степи, розовые от куржака на рассвете, что проплывали мимо нее и мимо саней, где Сидели она, завернутая в тулуп, рядом с районным агрономом пли дорожником, что вез ее на обследования того, чего нет еще, но надо строить для этих людей под камышовыми кровлями. Заиндевевший круп коня двигался перед глазами. И как ей хотелось писать тогда под скрип полозьев, плохо ли, хорошо ли — неважно: «Давила на плечи под вечер усталость, дни пахли дымком и отарой овечьей, на жестком ветру мне теплее казалось от очень простой теплоты человечьей…» Отказаться от такого — терялся весь смысл приезда ее сюда! И с каждым командировочным витком земля эта, огромная в своем разнообразии, входила в нее, не подавляя, а наоборот — заполняя, давая рост и силу, поднимая над той маленькой и жалкой пичужкой, что ревела в копне соломы за бригадным станом.

Хотелось прикоснуться на ощупь ко всему этому разнообразию: покатым, травянистым склонам Алтая, где лежала она на обломке скалы над поселком Солонешным, а внизу ревел Ануй, разбиваясь о стволы брусчатых свай; к шершавым, как пемза, камням Херсонеса, куда ездили они, еще вдвоем, в отпуск; лиловые пятна облаков скользили по древним складкам крымской земли, а море Тавриды, помнящее парус Одиссея и тот бриг, на котором плыл юноша Пушкин, стелилось у ног ее, совсем как некогда у ног Марии Раевской. И та дощатая церковка на краю Читы, куда забрела она однажды в пустой командировочный вечер, хранила поступь той же Марии — Волконской. Закат желто-багряный, как монгольские шелка. Читинский острог. Надгробия женам декабристов…

56
{"b":"213983","o":1}