…Зато теперь не спалось в боковой качке спального вагона, на мягкой и широкой полке, устроенной опять не по-нашему — вдоль окна, так что лежа, как на витрине, можно обозревать все, что плывет под тобой вдоль полотна — если отогнуть, вопреки порядку, плотную пластиковую штору. Ночная Австралия, где ничто неразличимо — только чертеж деревьев на более светлом небе да белесость стволов.
И под утро, когда рассвело, мутноватая зелень пригнутых трав, вдоль полотна — роса на них или просто эффект освещения — непонятно. Бурый сыпучий срез выемки; дорожные рабочие на отсыпке гравия — согнутые серые тени; ржавого железа домик обходчика на расстоянии протянутой руки, и на веранде его — куча босых коричнево-смуглых ребятишек, машущих поезду, — штрихи жизни, которой она уже не постигнет.
Другая Австралия…
Неуловимо, по мере хода поезда на север, менялось что-то в мире природы, как бывает у нас, когда свернет поезд после Армавира к Туапсе, к побережью. Уплотнялась и наливалась соком листва, сгущались кроны, пальмы-фикусы стали выходить на дорогу со своими мясисто-стрельчатыми, лапчатыми побегами, и сам воздух влажно-душноватый, и люди на станциях — опять обнаженность коленок и плеч, платья на веревочках: почти забылось о таком в пуританско-осеннем Сиднее. И домики, домики, в памяти канувшие на две недели, из беленьких, косо набитых досточек, на столбиках как на столиках поставленные, продуваемые, с верандами…
Брисбен. Удивительно, но уже нечто «родственное» ощутила она в себе при виде их, как приближение к дому. Потому только, что там ждут ее — своя кровь?
Теперь, когда это приближение к людям, что ждут ее, стало реальным и вопросом пары часов, не больше, нельзя уже было изгонять из себя и прятать под сознание встречу с Андреем, которая также придвигалась к ней неотвратимо. И пора было дать ответ.
— Подумай, — сказал Андрей в радиусе той освещенной телефонной будки у кромки океана. — Я не тороплю тебя, ты просто подумай, пока будешь ездить там пр своим, из ХПИ… Ну что ты теряешь? Ты же сама говорила, что выработала стаж, как это надо у вас для пенсии, и можешь не работать, и посидеть спокойно два-три года в семье, и так делают женщины в твоем возрасте. И если ты могла бы сделать так, живя у себя там, при обеспечении, разумеется, то почему тебе просто не пожить это время здесь? Визу можно продлять до четырех, лет. И при этом ты ничего не теряешь — возвращения и пенсии. А может, не так это и надо тебе? Жизнь покажет. Ты же сама говорила: сын вот-вот женится. И ты не будешь нужна там. С невестками не живут ни у нас, ни у вас, как я слышу. Молодежь — сама для себя. Ради чего же ты упускаешь собственный шанс? Я ничего не утверждаю, но ведь, может, и получится у нас с тобой… Я не хочу говорить тебе разных «любил», — ты не поверишь, через столько лет, и будешь права. Просто — мы взрослые, и мы можем попытаться. И мы не в том возрасте, чтобы терять то, что встретилось…
Что она испытала тогда от услышанного? Изумление? Или внутренне и втайне от себя готова была к этому после купания в подземном озере «Нэйчурал бридж»? Нет наверное женщины на земле, что восприняла бы равнодушно предложение руки, даже от человека, прежде не любимого, даже за четыре года до пенсии… И какая из них скажет сразу «нет», не оставив себе запаса времени, как лазейки, на размышление, а вернее, чтобы просто продлить в себе чудо ощущения «женщины, которая нужна)? (Разве что в категорично-оголтелом возрасте юности…) И можно укрыться еще за соображениями человечности: сказать нет — оскорбить человека. Может быть потом, как-нибудь, все само собой…
И она не сказала. И в таком возвышенном женском настроении вернулась с ним из темноты в яркость и уют вечернею флэта Гаррика, где к тому времени, очень красивая, но похожая на креолку Лина Каренина говорила, рыдая с английским акцентом: «Алексэй!» похожему на приказчика — сапогами и припомаженным зачесом — Вронскому. А Левин ходил почему-то в распоясанной рубахе и босой, как Лев Толстой на картине Репина, и все это на фоне типично английских парковых пейзажей. Телевизор гремел, океан гудел, все были поглощены страданиями Анны, и никто не заметил необычного состояния этой далеко не молодой пары, просто допустить не могли подобного!..
Вот почему с таким задумчивым, созерцательным настроем ехала она в ночном автобусе через Австралию, следя за поворотами голубого пика горы, куда возил ее Андрей, и мимо бара, где ели они сэндвичи с горчицей, — думала о нем и не думала…
И вот почему — дом Юльки, что лег как бы на одну чашку весов, «что могла бы она иметь, если бы»… Безотносительно политической стороны вопроса.
И не потому ли, как один из пунктов размышления к ответу, врезалась ей в мысли та женщина безвестная, на балконе еврейского дома в Мельбурне — пойти некуда и сказать некому? Или каждое свидание в Сиднее было непроизвольно, тоже пунктом размышления к ответу?
Брисбенский вокзал, который видела впервые, показался ей серым, грязноватым и далеко не комфортабельным, как товарная станция в Харбине… На бетонном полу перрона уже стояли снова все транспортабельные родственники ее, как вначале в Брисбенском аэропорту, и ждали остановки вагонов. Видимо, махать и бежать за вагонами, как у нас, здесь не принято. Ну что же, почти дома…
— Письма были!? — первое, что спросила она Гаррика в машине. — Как у меня там Ребенок? Все живы? — И только тогда перешла к информации о путешествии.
Часть третья
Пасха в Южном полушарии
1
Последняя глава. Что еще не дожито, не увидено, не сказано?
Страстная неделя в Брисбене. В Серафимовской церкви, в переулке за домом тетушек, лежит «плащаница» — цветами обложенный, шелком вышитый Христос, пахнет ладаном и горьковатой гарью свечек. Женщины разных возрастов, в шарфах и в платочках «по-русски» (положено — с покрытой головой) подходят и прикладываются, крестятся в прохладной пустоте.
А за окошком все еще раскаленный до белизны асфальт, и магистраль гудит рядом мельканием пестрых машин. И именно это — солнце и движение, так кажется ей, причина раздражения или усталости, что давит ее, охватывает в тиски, вырваться бы, только как — пока конкретно не думается… И подсознательно еще возникает: как у пас там? Скоро майские праздники, надо мыть после зимы окна, а она — здесь… Снег уже сошел и идут дожди. В чем там бегает на лекции ее Ребенок? Надо выстирать плащ, а она — здесь! Скоро сессия — запустит без нее зачеты, и поворчать некому — она здесь!
Она, эта женщина, приезжая из России, в десять часов утра стоит в прохладной полутьме Серафимовской церкви между двух тетушек (тетя Лида — большая, добрая, мягкая, пепельно-седая, и тетя Валерия — величественная, как Екатерина II, сиреневая стрижка, балахон смелых тонов, крупные серьги, крупные бусы) и в очередной раз решает для себя проблему меры поступков своих в этом мире: не обидеть тетушек и не уронить собственной сути в угоду обстоятельств. Одна с непокрытой головой, вопреки окружению. И не может сделать того, что ждут от псе тетушки, — тоже подойти и приложиться губами к «плащанице»!
Пасха в Южном полушарии (иностранная идет еще, русская — на подходе). Плавятся на жаре шоколадные яйца и зайцы. Чуть-чуть схлынул праздничный покупной ажиотаж, но в плотной толчее все еще не подойти к прилавкам — подарки, подарки (так принято здесь) в прозрачных пакетах, в коробках с бантами. В самой круговерти при входе в «Вулворот» стоит, тесно прижавшись, пара — оба длинные, в штаны из вельвета затянутые, светловолосые, только у девушки грива подлиннее — до пояса, и целуются долго и невозмутимо, словно они одни в лесу, а толпа обтекает их, не реагируя, словно это просто цветущее дерево! (Пасхальный ритуал или принцип — жить, кому как нравится!)
Лиза и тетя Жени мечутся на своих машинах в поисках лучшего творога: праздничный стол — о, это вершина, престиж и плацдарм соревнования! И она вместе с ними сходит в бесконечные продуктовые подвальчики, слепящие от яркости света и броскости красок — этикеток, тюбиков, банок, сквозь стекло просвечивающих плодов земли, превращенных заманчиво в массы неизвестного назначения, — не прочитав, не уяснишь! Правда, кое-что и в натуральном виде лоснится розовым жиром, тончайшими лепестками нарезаемое по указанию покупателя! И запах, запах, характерный для чужой еды, который она различает уже, преследует ее всюду — необъяснимый, приторно сладковатый: кокосового масла или специй, неизвестных ей. Или вовсе без запаха — стерильно-сливочная белизна, отвешенная в шуршащий пергамент для тети Жени! Натурального бы, с коровьим духом, молочка, и пить, не задумываясь, сколько это стоит…