Чакс.
Он должен быть здесь, и именно здесь сумасшедший найдет его. Найдет его, отыщет вход в его подземное убежище, его нору, его пещеру, и уничтожит его раз и навсегда в его собственной крепости. А если уничтожить мозг, то смогут ли существовать конечности? Наступит конец преследованиям, охотникам придется прекратить его поиски.
Чакс.
Сумасшедший пробирался в глубь острова, двигаясь теперь на четвереньках, разыскивая тайный вход. Безумец подошел к чахлому скрюченному дереву и отломил от него сухую ветку, чтобы использовать ее в качестве дубинки. Затем сумасшедший снова отправился на поиски своего врага.
Чакс.
Наконец безумец услышал голоса и понял, что был прав. Наконец–то он достиг успеха, наконец–то одержал победу, наконец–то он обретет вечный покой! Сумасшедший двигался в направлении звуков, низко склонившись к земле, не желая выдавать себя, не желая, чтобы враг узнал, насколько близко он уже подобрался. Скоро он окажется еще ближе.
Чакс.
Перед ним возникло хитро замаскированное строение. Безумец подкрался к нему, его потное лицо было покрыто грязью, его руки стали черными от передвижения на четвереньках, голые ступни потемнели от глины, а слишком тесные брюки пропитались водой.
Чакс.
Безумец добрался до угла строения, обогнул его, увидел впереди окно и проскользнул к нему.
Чакс.
И остановился под окном, поднял голову и посмотрел на тех, кто внутри.
Чакс.
Он увидел Дэниэлса–Чакса, про которого он с самого начала знал, что тот является врагом.
Чакс.
Он двинулся дальше к дверному проему и выпрямился, сжимая в руке дубинку.
Чакс.
Он вошел, назвав его по имени.
Чакс.
И испуганный Чакс упал.
Чакс.
Слезы в его глазах.
Чакс.
Страх в глазах женщины.
Чакс.
Поднятая дубинка.
Чакс.
И в проеме окна появляется Сондгард–Чакс, держа в руке пистолет.
Голова сумасшедшего судорожно задвигалась, он закричал и забормотал что–то, не зная, что предпринять, как убить того, другого, как избавиться от него.
А Сондгард–Чакс в окне произнес:
– Я должен сделать только одно. Мне придется поступить именно так. Вот и все.
И выстрел принес ему забвение.
***
– Благодарю вас, – произнес доктор Эдвард Питерби и повесил трубку.
Кончики его пальцев соединились, образовав маленький шалашик, доктор посмотрел из небольшого теплого освещенного пространства вокруг стола в темноту самого удаленного угла комнаты.
Стояла ночь. За занавешенным окном была темнота, если не считать слепящего света прожекторов, освещающих корпус для тяжелых больных. Но здесь, в кабинете, мирно соседствовали мягкий свет от настольной лампы, отражавшийся в темном полированном дереве крышки стола, и уютная темнота дальних углов.
«Нам приходится проделывать такой длинный путь, – печально подумал доктор Питерби. – Получать так много знаний. А они так мало понимают нашу работу, то, что мы пытаемся здесь делать. Они совсем не стараются помогать нам Знания в области психиатрии у них на уровне средних веков. Они смотрят на душевнобольного и видят только опасность и злобу. Они не замечают потенциала, запертого внутри больного ума. Не видят возможностей освобождения этого потенциала, излечения больного рассудка, возвращения миру здорового гражданина.
Непрофессионал видит только опасность и думает только об убийстве.
Они не должны были убивать Роберта Эллингтона. Этот человек обладал огромным потенциалом, блестящим умом, великими талантами. Избавиться от такого человека, выбросить его как мусор, принести его в жертву общему невежеству было преступлением. Застрелен каким–то невежественным животным, а кто из них двоих, убийца или убитый, обладал более высоким потенциалом ума?»
Доктор Питерби заметил, что опять сделал шалашик из своих пальцев, но на сей раз не стал поспешно разводить руки. Сейчас он не задумался об этом. Теперь доктор мог бы признать, что да, он хотел бы скрыться от всего мира, спрятаться от него. От мира, так несправедливо обошедшегося с одним из самых ценных его созданий – Робертом Эллингтоном Доктор Питерби испытывал глубокую печаль.
Полицейские и воры
ПРОЛОГ
Я оставил машину на Амстердам–авеню и, завернув за угол, зашагал по Семьдесят второй улице. Солнце пекло немилосердно, и я буквально обливался потом, даром что был в рубашке с короткими рукавами и расстегнутым воротничком. Спасибо, конечно, департаменту полиции Нью–Йорка за такое послабление на время жаркого сезона, но нам, копам, и этого мало. Вот если бы нас избавили от обязанности таскать на себе тяжелый револьвер в кобуре да фонарь, которые своим весом оттягивают вниз оружейный пояс… Хотя, с другой стороны, без оружия – какие же мы полицейские? И все–таки, будь моя воля, я бы остановился прямо посередине тротуара и принялся бы с наслаждением чесать все тело, зудящее от липкого пота. Боюсь только, окружающим это показалось бы вопиющим неприличием, хотя я мечтал вовсе не об оскорблении их нравственности.
Я миновал гостиницу «Люцерна» – типичное пристанище одиноких холостяков, которые не знают, куда себя деть, и целыми днями болтаются по Бродвею, кочуя из одного бара в другой. Весь район Бродвея между Семьдесят второй и Семьдесят девятой улицами просто утыкан такими крошечными барами, до тошноты похожими друг на друга: везде одинаковые музыкальные автоматы, торчащие среди безликой пластиковой мебели, убогое внутреннее убранство, имитирующее испанский стиль, и за стойкой – непременно пышногрудая пуэрто–риканская девица. Все одинокие неудачники из ближайших отелей проводят в барах целые вечера, упершись локтями в залитую пивом стойку и провожая официанток мечтательными взглядами. А после закрытия бредут в свои неуютные холостяцкие номера и, лежа в продавленной, скрипучей кровати, предаются буйным фантазиям об утехах с горячими испанскими красотками. А если у них вдруг заведутся деньги, что бывает крайне редко, они приводят к себе какую–нибудь дешевую проститутку, подцепив ее на Бродвее, где она ловит таких же непритязательных клиентов, утешая себя надеждой когда–нибудь стать, буфетчицей в маленьком баре, у которой совсем другая, ни от кого не зависящая жизнь.
Дальше по улице до самого Бродвея тянется ряд старых домов с меблированными комнатами, где доживают свой век бедные вдовы школьных учителей и вышедшие на пенсию рабочие и продавцы. Первые этажи этих обшарпанных строений занимают различные мелкие заведения: бары, булочные–кондитерские, закусочные, химчистки, винные магазинчики. Над каждым светится неоновая вывеска. «Шлиц», «Хибрю нэшнл», «Стирка рубашек». Часы показывали половину одиннадцатого, так что большинство из этих заведений уже закрылись, и над темными витринами горели только их светящиеся вывески да у входа подмигивали красные лампочки включенной на ночь сигнализации. Свет на тротуар падал только из баров и лавчонок, торгующих спиртным, но и в них в этот душный июньский вечер посетителей было мало.
Прохожих на улице почти не видно. Только группка подростков с криками промчалась мимо меня в сторону Бродвея, да по мостовой еле тащились такси, как будто их стальной механизм тоже изнемогал от неимоверной жары, а измученные водители лениво держали руль одной рукой, высовывая наружу другую в надежде поймать хоть одно–единственное дуновение освежающего ветерка. Все, кому не приходилось в это время работать, уже сидели дома под вентиляторами и смотрели телевизор.
На полпути к Бродвею располагалась очередная винная лавка. Поравнявшись с ней, я бросил взгляд сквозь витрину, в которой, как китайский болванчик, монотонно кивал головой механический снеговичок. Покупателей не было. Только за стойкой сидел продавец, пуэрториканец, углубившись в чтение какой–то книжонки с испанским названием на обложке, да у задней стены, заставленной разноцветными бутылками, копошились двое пьяниц, выбирая, что подешевле. Я расстегнул кобуру и двинулся в лавку.