Но переубедить Марусю отец не мог. Тогда, хитровато поглядывая на нее, он сказал: «Что ж, добре. Я ить Мишке-то не враг, но предупредить тебя должон. У вас все может сложиться, как бабушка сказала — надвое. Может, и так, как я гутарю, а может, и наоборот. Я людей малость знаю, вижу, что парень он хваткий, токо хватает что ни попадя. Не всем, конечно, суждено сразу достаток иметь — тут мать права. Ежели нет достатка, в семье нужна любовь, чтобы, стал-быть, невзгоды легше было переносить. Но ты свое последнее слово сказала, не кричи вдругорядь дурным голосом: «Мочиньки моей не стало с ним!» Выбрала — так терпи».
Поскольку сам Петр Яковлевич переживал не лучшие времена, всего приданого он дал за Марусей, не считая бабьих тряпок, — мешок муки, в точности по донской пословице: «С моей руки — куль муки». Гостей много на свадьбу не звали, зато венчались в церкви, как положено. Вскоре после свадьбы, пожив несколько дней в Букановской, молодые уехали в Москву.
Поселились в Георгиевском переулке, в комнате, которую выделила Михаилу жилконтора, где служил он счетоводом. Помещались здесь только койка, стул, посудная тумбочка и вдвинутый между койкой и стулом самодельный столик, служивший одновременно обеденным и письменным столом. Несмотря на зиму, единственное в комнате окошечко почти всегда было открыто, чтобы изгнать густой чад примуса, на котором готовила Маруся, — впрочем, вполне безуспешно. Днем внизу, во втором этаже, стучали молотки сапожников, кто-то напевал, кто-то переругивался, кто-то насвистывал, а по вечерам и праздникам была у мастеровых пьянка, галдеж и страшные, с увечьями, драки.
Михаил получал в жилконторе 70 рублей, из них 30 отправлял каждый месяц родителям. Питались в основном хлебом и селедкой, на колбасу не хватало. На Дону после разрухи жилось немногим лучше, но там и соблазнов было меньше. Москва же, преображенная нэпом, стала почти такой же, какой Михаил увидел ее в 1914 году, даже господа в шубах по бульварам прогуливались: правда, большей частью не те, что прежде, а новые — «красные купцы». Открылись магазины для торговли с иностранцами — «торгсины», но «иностранцев» внесли в название для отвода глаз. В «торгсинах» принимали не только валюту, а золото и драгоценности, как в скупке или ломбарде, причем от кого угодно, паспорт не спрашивали. Однажды и Михаилу пришлось снести в «торгсин» крышечку от золотых часов, подаренных ему на свадьбу отцом. В конце мая 24-го года Михаил уволился из жилконторы, и они с Марусей уехали на Дон. В ноябре он вернулся один, чтобы снова попытаться устроиться, но уже не чернорабочим или конторщиком, — и вот тогда-то и пришла к нему удача с рассказами.
К весне их набралось уже на небольшую книжку, но первый восторг от «донских трагедий» у Михаила уже прошел. Он доказал себе и другим, что может писать настоящие рассказы, взялся даже за повесть — «Путь-дороженька», о комсомольце, попавшем в плен к махновцам (благо некоторый опыт имелся!). Но не было в них чего-то такого, что было в той же любимой с детства чеховской «Степи». Он не без оснований думал поначалу, что дело в однобокости рассказов, в том, что красные у него выходят сплошь хорошими, а белые и повстанцы — плохими. Но юному члену МАППа так и полагалось писать, к тому же и не научился он еще изображать правду всех враждующих сторон, как сделал это Зазубрин в «Двух мирах» или Вересаев в популярном тогда романе «В тупике». Михаил чувствовал, что если даже попытается подражать им (а он не пытался), то неизбежно запутается, ослабит впечатление от быстротечных, драматичных схваток добра и зла, на которых держались его рассказы.
Но вскоре он понял, что причина даже не в этом. В молодогвардейском общежитии на Покровке Михаил познакомился с писателем, настроенным, в отличие от него, «красного казака», абсолютно по-коммунистически, но умевшим то, что не умел пока он — распахивать перед читателями душу до самых затаенных глубин, не боясь показаться смешным.
Этого смахивающего на армянина, длинноносого, бровастого, с горящими глазами, с длинными, небрежно зачесанными назад волосами человека в офицерском френче звали Андрей Платонов. Он изредка приезжал в Москву из Воронежа, где, несмотря на молодость, был большим начальником — заведовал одновременно мелиорацией и электрификацией в губернском масштабе.
Андрей был первым гением, которого Михаилу довелось встретить в своей жизни. Видел он уже и Маяковского, и Есенина, и Алексея Толстого, но назвать их гениями как-то не приходило в голову. Писал Платонов все — стихи, прозу, драмы, статьи, очерки, но предпочтение отдавал в те годы стихам. Он порой говорил то же самое, что Шкловский и Брик, о литературных фабриках и прочем, но их размышления казались скверной пародией на платоновские. Может быть, дело было в том, что Шкловский и Брик не верили в то, о чем говорят, а Платонов истово верил, хотя столь же искренне мог поменять точку зрения в ходе одного разговора. Это случалось, когда, витийствуя, набредал он на какую-нибудь новую мысль, интереснее прежней. Был он всего лет на шесть старше Михаила, образования особого не имел (учился в железнодорожном училище, да не закончил), никаких книг, в отличие от Михаила, до 16 лет не читал, а говорил и писал так, будто познал всю премудрость мира.
— Мы живем в то время, когда пол пожирается мыслью, — вот были первые удивительные слова, услышанные Михаилом от Андрея. Пока собравшиеся в комнате Артема Веселого «молодогвардейцы» таращили глаза на Платонова, пытаясь вникнуть в смысл сказанной фразы, он как ни в чем не бывало продолжал: — В этом заключается сущность революции духа. Пол — душа буржуазии. Сознание — душа пролетариата. Буржуазия и пол сделали свое дело — их надо уничтожить.
— Ну, с буржуазией понятно, — сказал стриженный «под ноль» Артем Веселый, — а вот как же детки будут рождаться, если пол уничтожить?
Платонов нисколько не смутился.
— Читай «Крейцерову сонату», — заявил он, быстрым движением руки отбросив назад упавшие на глаза волосы. — Теперь надо не детей рождать, а новую душу — пламенную победившую мысль. Пусть не женщина, а мысль будет невестой человеку. Нужно выйти из власти пола и войти в царство сознания.
Все при этом невольно посмотрели на жену Платонова, красавицу, которая сидела как ни в чем не бывало рядом с ним и улыбалась. Звали ее, как и шолоховскую жену, Марией, в прошлом она тоже была учительницей. А в соседней комнате спал в кроватке их двухлетний сын Тошка.
Андрей открыл Михаилу глаза на доселе скрытую от него сторону революции. Раньше он понимал ее как кровавую схватку за хлеб насущный, когда каждая из сторон — красные, белые, мужики, казаки (о них Платонов говорил так: казаки наезжали в воронежские земли, как в колонию, — награбить и поскорее уехать домой), евреи, махновцы — остервенело бились за то, чтобы отхватить себе краюху побольше, а за всем этим с улыбкой наблюдали загадочные масоны. Ключевым словом сражений гражданской была для Михаила «справедливость», которую каждый понимал по-своему. Правильнее других — «белый» Харлампий Ермаков и «красный» Филипп Миронов. Но, оказывается, были и другие слова, за которые шли на смерть люди — любовь, счастье, смысл жизни, будущее. Революция не только позволила беднякам вспомнить о своих правах, но и открыла таящиеся в них душевные силы, которые по какой-то роковой причине не могла уже высвободить Церковь — вероятно, потому, что решила опереться в земной юдоли не на бедняков, как встарь, в апостольские времена, а на богатых. Согбенные распрямились; иные и впрямь мечтали лишь о набитом брюхе, о справедливой дележке оставшегося от старой России богатства, а иные стали думать посреди разрухи, как, ни много ни мало, уничтожить человеческое одиночество, построить машины, работающие на энергии Космоса, воскресить людей из мертвых… Немало было и у белых людей честных, ищущих правды, но бились они, в сущности, за то хорошее, что помнили в прошлом, а будущее казалось им темно. Андрей, хлебнув «рыковки», вдохновенно проповедовал: «Надо любить ту Вселенную, которая может быть, а не ту, которая есть. Невозможное — невеста человечества, и к невозможному летят наши души…» Даже изменения в масштабах всей планеты казались людям типа Платонова несущественными — им впору был вселенский масштаб, когда изменялось все — от последней травинки до далекой галактической звезды.