Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Оседланный, покрытый пеной конь бил у плетня копытом, но на нем никого не было… Марья села в сугроб.

— Вот и пришла смертушка твоя, ненаглядный сокол мой! — завыла она.

— Ты погоди, погоди, — торопливо забормотала, подбежав к ней, Анастасия Даниловна, — ты разве знаешь, что там у них? Кубыть, спешиться пришлось. Грех это — раньше времени причитать!

— Чую я, Настя, ох чую, — широко, истово мотая головой из стороны в сторону, сдавленно сказала Марья. — Это смерть пришла, а не конь…

Утро не принесло никаких известий о Павле. День выдался чудесный, солнечный, морозный, лед на Дону еще не тронулся, и Миша, тяготясь подавленным настроением в доме, побежал кататься на коньках. Когда вернулся домой, отворил дверь из сеней, во встретившей его тишине сразу почувствовал что-то недоброе. Он вошел на кухню. В печи ярко горел огонь. Возле нее, на полу, на устилающей его соломе, полулежал, плечами подперев стену и согнув в колене ногу, Павел в нательной рубахе — вроде как отогревался. «Ну вот, живой, а Марья убивалась!» — промелькнуло в голове у Миши, но тут увидел он сидящего напротив Павла брата Алексея, повесившего чубатую голову, и все понял…

Через месяц, в апреле, смерть пришла и за теми, кто убивал Павла. Восстал против комиссаров красный Сердобский полк. Часть особистов и ревкомовцев, в том числе и Резника, убили, часть взяли в плен. Пленных вели через хутор Плешаков. Сбежался народ. Марья Дроздова стояла рядом с Мишей у плетня.

— Кум! — вдруг закричала Марья, повязанная, в трауре по мужу, черным платком. — Вот довелось и свидеться, кум!

Тут и Миша узнал среди пленных бывшего машиниста паровой мельницы Ивана Алексеевича Сердинова, хотя и с трудом — часть его разбитого лица была в засохшей крови, а один глаз, кажется, совсем вытек. Марья, задыхаясь, подбежала к бывшему председателю ревкома.

— Где же мой муж, кум? Поведай, как ты его жизни лишал!

Сердинов не успел ей ничего ответить. Марья, обнаружив неожиданную силу, вырвала из рук старика-конвоира винтовку, взяла ее обеими руками за ствол и шибко размахнулась, едва не угодив в голову вовремя отпрянувшему конвоиру…

— Марья! Не бей его! На нем кровь!.. — не помня себя, закричал Миша.

Но Марья уже не слышала ничего, да и не смогла бы остановиться. Она изо всех сил ударила прикладом Ивана Алексеевича в лоб. Приклад отлетел, Сердинов рухнул на землю как подкошенный. Толпа ахнула. Бросив сломанный карабин на землю, с блуждающей по лицу безумной улыбкой Марья вырвала винтовку у другого казака и с необычайной для бабы сноровкой, словно занималась этим всю жизнь, ударила Сердинова штыком под сердце.

Вот когда до Миши дошел страшный смысл скучных слов: «гражданская война».

IV

До того, как поселилась на Дону кровь и смерть, Миша, читая в книгах про войны и народные бунты, часто ловил себя на странной мысли, что не верит написанному. Оркестры, гремящие по Москве в августовские дни 14-го года, разодетые толпы с трехцветными флагами, войска, идущие строем к вокзалам, как на смотр, смех, улыбки — тоже не совмещались со словом «война»: все думалось, это какая-то другая война, совсем не та, про которую рассказывал сосед в Каргине, потерявший ногу под Мукденом, и раненые в Снегиревской больнице.

Увидев же войну воочию, Миша теперь читал по-другому и «Севастопольские рассказы», и «Казаков», и «Войну и мир», переживая все заново, узнавая. Он уже не пробегал по диагонали страницы про скромного героя капитана Тушина и его батарею, а впитывал каждое слово, потому что помнил, как в январе 19-го на еланской переправе сломала донской лед и ушла под воду по оси казачья батарея, и седой усатый вахмистр прискакал к братьям Дроздовым, бежавшим с фронта, Христа ради просить о помощи, как они мялись, а вахмистр удивленно спрашивал у них: «Аль вы не казаки? Значит, нехай пропадет войсковое имущество? Я за командира батареи остался, офицеры поразбегались, неделю вот с коня не схожу, обморозился, пальцы на ногах поотпали, но я жизни решуся, а батарею не брошу! А вы…» Дроздовы, три-четыре плешаковских казака и раза в два больше баб, что особенно удивило Мишу, потому что их-то вообще никто не звал, все же помогли батарейцам, сняли с базов плетни и положили под колеса пушек, вытянули их бечевами, пособили ухайдакавшимся лошадям взять подъем. Вахмистр снял шапку, поклонился им в пояс… «А нас бы расстрелять ему надо», — как потом задумчиво сказал Павел Дроздов.

Вымокший по уши, отряхиваясь, как собака, подошел к Дроздовым сосед их, высоченный гвардеец Христан Дударев.

— И скажи, — спросил он у Павла, — на что ему, дураку, эти пушки? Как шкодливая свинья с колодкой: и трудно, и не на добро, а тянет…

Алексей засмеялся, а Павел сердито сказал:

— Кабы все такие были! Вот как надо Тихий Дон-то оборонять!

Гоголевский «Тарас Бульба» прежде казался Мише захватывающей, яркой небывальщиной, но теперь, когда тоненькая смешливая Марья заколола штыком здоровенного Сердинова, когда седоусый, косая сажень в плечах, вахмистр спрашивал, как Тарас, у Дроздовых, казаки ли они, — он понял, что это не сказка. Гоголь открыл ему, что люди, прежде головы не поднимавшие от крестьянских трудов, не терпевшие никаких «глупостев», мешающих делу, а теперь, как Тарасовы птенцы, по первому зову атаманов готовые седлать коней и скакать наметом, вращая шашками над головами, на врага — вовсе не сумасшедшие, они — наследники той запорожской вольницы, ее обычаев и нравов. И было у них то самое товарищество, уз святее которого Тарас не знал, они даже оставили у себя большевистское обращение «товарищ» после того, как восстали в феврале.

Но, видя казачью правду, Миша, благодаря жизни своей в Москве и Богучаре, видел и другую правду, правду мужицкого большинства, задавленного нуждой и колотящегося день-деньской куска хлеба ради, которой он не мог не сочувствовать, потому что волею судеб лишился с раннего детства казачьего звания и всех его преимуществ, был полуказак, полумужик, и беды той и другой стороны в равной мере чувствительно задевали его, а спасительной середины между ними он пока что найти не мог. Казаки отстаивали свою волю — и это ему было понятно, но мужики отстаивали свое право выйти из-под кабалы блестящего желтого металла, за который бились люди, как пел голос в граммофоне купца Левочкина, будто им не за что было больше биться, — и Миша тоже это понимал. Мир был устроен несправедливо: почему, например, родившись казаком, он перестал быть им только оттого, что Александр Михайлович усыновил его, а с другой стороны, чем провинились перед большевиками казаки — тем, что родились казаками? Не знал он ответа на эти вопроса, не знали его и умудренные, пожившие на этом свете люди, убивавшие теперь друг друга.

* * *

Ближе к лету к восставшим казакам прорвалась с низовьев Дона конница генерала Секретева, и фронт снова, как и год назад, ушел на север.

Как-то в сумерках Миша сидел в дроздовском саду, думая о жизни и смерти. Вечер был ясный, прохладный. Он вдыхал запах больших раскидистых вишен у плетня, припорошенных, как снегом, белыми цветами, но самих крон уже четко не различал — границы их по краям уже сливались с темнотой. А там, за деревьями, где начинался откос к Дону, и вовсе была кромешная темнота, пугающая и бездонная, усыпанная звездами, горящими в бесконечности, как лампады в церкви во время всенощного бдения. И странное чувство испытал он. (Кто из нас не испытывал его, сидя ночью у окна, возле горящей лампы: как будто Вселенная начинается не далеко-далеко, за тысячи верст от тебя, а прямо здесь, за окном?) Примерно то же самое ощущение пережил теперь Миша, но только сильнее, потому что сидел не у окна, а лицом к лицу с ночью, принадлежал ночи и от Вселенной его не отделяло ничего, кроме, может быть, шаткого плетня и нескольких вишневых деревьев. Ему показалось на мгновение, что не излучина Дона, не цветущая степь лежит внизу, а весь мир Божий, неизвестно где начинающийся и где заканчивающийся. И тогда подумал он, как зыбко существование людей на земле, как плохо защищены они от хаоса Ночи, от ее ледяного дыхания. Они, такие беззащитные перед громадой Вселенной, ненавидят друг друга, убивают на войне и без всякой войны… С этим чувством он обернулся к освещенному окну, под которым стояла скамейка, и увидел родителей — они сидели, как обычно, за столом в кухне и разговаривали с Марьей. И этот Мишин взгляд на них снаружи, со стороны Вселенной, был словно взглядом на жизнь вообще, на ее тайный смысл и загадку смерти. Разговор родителей и Марьи был не слышен Мише, но от этого еще больше его притягивал. Ему представилось, что они сейчас не просто обмениваются малозначащими словами и фразами — о скотине, о хозяйстве, а терпеливо и спокойно говорят о тех же самых вещах, мысль о которых вихрем пронеслась у него в голове. Он ощутил вдруг, как одинок здесь, наедине со Вселенной, и его неудержимо потянуло к ним, в хату, где свершался сию минуту несуетный и торжественный обряд Жизни.

6
{"b":"210675","o":1}