14 ноября бюро Ростовского обкома приняло решение восстановить на прежней работе Лугового, Логачева и Красюкова. Было сочтено, что они «были злостно оговорены участниками контрреволюционной правотроцкистской и эсеровско-белогвардейской организации» — то есть теми, кто был арестован уже после Лугового и его друзей, не выдержал истязаний и дал на них ложные показания. Те же обкомовцы и энкавэдэшники, кто непосредственно организовал арест вешенцев, исключая Шацкого, взятого по другому делу, не понесли никакого наказания. Освободили от своих обязанностей секретаря Вешенского райкома Капустина, председателя РИКа Мартынова и уполномоченного Комзага Винника, да и то лишь потому, что на их места пришлось вернуть Лугового, Логачева и Красюкова.
А потом друзья рассказали Шолохову, что происходило с ними в тюрьме. Он сразу понял, почему Ежов хотел их оставить в Москве.
Лугового, больного туберкулезом, тоже держали в каменном мешке, заставляли спать на голом полу. Так же, как и Красюкова, допрашивали по несколько суток подряд, но использовали нововведения: например, плевали в лицо и не разрешали стирать плевков, били кулаками и ногами, бросали в лицо окурки. Потом поместили в камеру с вопящим день и ночь сумасшедшим. Когда же Луговой отказался лжесвидетельствовать и после этого, перевели в карцер-клоповник. Насекомых-кровопийцтам было столько, что через день тело покрывалось кровавыми струпьями и человек сам становился сплошным струпом. Следователь Григорьев кричал Луговому: «Не будешь говорить, не выдашь своих соучастников, — перебьем руки. Заживут руки — перебьем ноги. Ноги заживут — перебьем ребра. Кровью ссать и срать будешь! В крови будешь ползать у моих ног и, как милости, просить будешь смерти. Вот тогда убьем! Составим акт, что издох, и выкинем в яму».
Логачев подобных пыток не выдержал: подписал то, что состряпал и прочитал ему следователь Маркович. А этот Маркович, воспитанник Резника, очень интересовался Шолоховым: «Почему не говоришь о Шолохове? Он же, блядина, сидит у нас! И сидит крепко! Контрреволюционный писака, а ты его покрываешь!»
Красюков в Миллеровской тюрьме сумел перекинуться парой слов с доставленным туда же Лимаревым, и тот ему сказал, что одного из их друзей, Каплеева, допрашивали десять суток подряд. На десятые сутки он все подписал…
Михаил понял, что освобождение Лугового, Логачева и Красюкова было не более чем личным подарком ему, чтобы не слишком нервничал. Посоветовавшись с друзьями, он сел писать новое письмо Сталину. «Почему не привлекают к ответственности тех, кто упрятал в тюрьму Лугового, Логачева, Красюкова, и тех, кто вымогал у них показания в своих вражеских целях? — спрашивал он. — Неужто все это так и останется и врагам будет дана возможность и дальше так же орудовать?»
Он не видел теперь смысла бороться только за вешенцев. Нужно было добиваться отстранения Евдокимова и Люшкова — начальника Ростовского НКВД, а вслед за этим — пересмотра дел сотен других людей, которые еще оставались в живых. Михаил писал: «В обкоме и областном НКВД была и еще осталась недобитой мощная, сплоченная и дьявольски законспирированная группа врагов всех рангов, ставящая себе целью разгром большевистских кадров по краю… Пора распутать этот клубок окончательно, т. Сталин!»
Шолохов был не первым, кто писал Сталину о злоупотреблениях НКВД, но он был первым советским писателем (и, увы, последним), который открыто заявлял, что система следствия в НКВД недопустима не только по отношению к его родственникам или друзьям, но и ко всем подследственным вообще, даже если это такие люди, как Шеболдаев или Резник. «Т. Сталин! Такой метод следствия, когда арестованный бесконтрольно отдается в руки следователей, глубоко порочен; этот метод приводил и неизбежно будет приводить к ошибкам. Тех, которым подчинены следователи, интересует только одно: дал ли подследственный показания, движется ли дело…
Надо покончить с постыдной системой пыток, применяющихся к арестованным. Нельзя разрешать вести беспрерывные допросы по 5–10 суток. Такой метод следствия позорит славное имя НКВД и не дает возможности установить истину».
В конце письма Михаил просил снова прислать на Дон Шкирятова и одного из заместителей Ежова, чтобы они разобрались со всеми ростовскими делами и «хорошенько присмотрелись к Евдокимову». К письму Шолохов приложил заявление Василия Благородова в Вешенский райком и лично отвез в феврале 1938 года пакет в Москву, где передал его секретарю Сталина Поскребышеву.
Сталин, прочитав письмо, написал на нем: «1) Травля Шолохова», и распорядился отправить в Ростовскую область Шкирятова и начальника IV отдела Главного управления НКВД Цесарского.
* * *
Комиссия Шкирятова действовала прямо противоположным образом, нежели в 1933 году. Видимо, таковы были и полученные ею инструкции. В результате работы Шкирятова и Цесарского были освобождены только три человека — Лимарев, Дударев и Тютькин-младший. Было сочтено необходимым вызвать из лагеря Худомясова, Петрова и Кривошлыкова и перепроверить следственные дела, но уже в «рабочем порядке», после отъезда комиссии. Факты, сообщенные Шолохову Луговым, Логачевым и Красюковым, вообще не проверялись.
Наказывать работников Вешенского и Миллеровского отделений НКВД комиссия посчитала нецелесообразным, полагая, что «перевод тов. Сперанского тов. Ежовым на работу в Колыму» — мера вполне поучительная.
О Евдокимове и его подручных речь в докладе Шкирятова и Цесарского вообще не шла. Впрочем, Евдокимов тоже был «наказан» — назначен заместителем наркома водного транспорта СССР.
IX
Однажды, в один из октябрьских дней 1938 года, когда Шолохов работал у себя в кабинете, в мансарде, его позвала снизу Мария Петровна:
— Михаил Александрович! К тебе электрик.
— Какой электрик? — встрепенулся Михаил. — Разве мы вызывали?
— Нет, не вызывали, но он говорит — плановая проверка проводки. Хочет посмотреть и мансарду.
— Вот как… Ко мне уже Меньшиков посылал человека телефон проверять. Помнишь? Потом мы с Луговым решили почтовых голубей завести. Ну, пусть идет…
По крутой лесенке кто-то затопал неловко, со стуком. Дверь приоткрылась:
— Можно?
— Входи.
Вошел, припадая на одну ногу, электрик в большой, закрывающей верхнюю часть лица кепке.
— Здравствуй, Миша, — тихо сказал он и снял кепку.
Шолохов ахнул. Это был Иван Погорелов, постаревший, осунувшийся, с сединой на висках. Они крепко обнялись.
— Иван! Откуда ты? Какими судьбами? За столько лет ни разу не приехал, не написал! Что это за маскарад? Ты же вроде в органах давно не работаешь?
— Да что, думал, к знаменитому человеку лезть? У тебя, наверное, теперь столько друзей юности появилось, что за десять жизней не заведешь!
— Ну, это ты зря! Таких, что мне жизнь спасали, было мало! Да ты садись, садись! Сейчас пойдем обедать, заставим Марию Петровну нам бутылочку выдать. А то она меня на голодном пайке держит, взаперти — ни водки мне не дает, ни на рыбалку не отпускает. Гонит сюда, в мансарду, за письменный стол. Гнусная форма эксплуатации человека человеком! Ну, ничего, сейчас и мы ее поэксплуатируем. Закажем ей жареных пескариков, залитых яйцами. Ну, рассказывай, рассказывай!
Погорелов присел, огляделся по сторонам.
— А ты вот, я слышал, про «телефониста» говорил… — негромко сказал он. — Тебя только по телефону слушают или вообще?
— Если и слушают, то не здесь. В мансарду я этого «телефониста» не пускал. Здесь вообще не бывает посторонних. А с улицы, как сам понимаешь, сюда не проникнешь.
— Хорошо, — кивнул Погорелов. — Вот какое дело у меня, Миша… Из органов, как ты, наверное, знаешь, я ушел давно и не совсем по своей воле. Покойный Резник постарался… Был я на партийной работе. Последнее время работал партсекретарем Индустриального института в Новочеркасске. Тебя от него в Верховный Совет выдвинули. Я, между прочим, этот институт закончил, стал инженером-электротехником. Еще до того, как ты на встречи с избирателями приезжал, местные энкавэдэшники обнаружили в нем организацию врагов народа. Была она там или нет — мне неведомо. Кой-какие бывшие оппозиционеры, конечно, в парторганизации были, как и везде… Меня не тронули, но влепили строгий выговор за политическую близорукость и уволили. Остался я без работы, кое-как перебивался за счет жены. Потом и ее выгнали с работы. Насилу устроился учеником электрика — в мои-то годы! И тут вдруг вызывают меня в Ростов, в НКВД. Поехал. Прихожу туда, а меня ведут сразу к начальнику, к Гречухину. У него сидит Коган, его зам. Только сел, Гречухин мне говорит: «Враги народа из твоей бывшей парторганизации дали много показаний на тебя. Нам надо бы тебя арестовать. Дело пахнет «высшей мерой». Но мы хотим тебе как бывшему чекисту дать возможность себя реабилитировать. Ты получишь задание, и задание, конечно, трудное. Ты согласен?» «А подумать можно? — спрашиваю. — И ознакомиться одновременно с показаниями врагов народа? Мало ли что они наговорят — на то они и враги». «Нет, — говорит Гречухин, — нельзя. На раздумье тебе — всего минута. А потом ты пойдешь либо выполнять задание, либо — во внутреннюю тюрьму». «Ну, тогда я пойду выполнять задание», — отвечаю. А там, думаю, посмотрим, главное, отсюда выйти. «Молодец! — похлопал меня по плечу Гречухин. — Вот тебе задание: поехать в станицу Вешенскую, войти в доверие к писателю Шолохову и быстро собрать на него компрометирующие материалы, достаточные для его ареста». У меня так челюсть и отвисла: неужели, думаю, знают о нашей с тобой встрече в 22-м году? А если знают, то почему именно мне дают такое задание? В наказание, что ли? «Ну, что онемел? — спрашивает Гречухин. — Имя Шолохова так на тебя действует? «Тихий Дон» и прочее? Ты не бойся — это не мы придумали, Сталин и Ежов в курсе. Шолохов готовит контрреволюционное казачье восстание, основу которого составят сформированные два года назад казачьи дивизии. Необходимо его разоблачить, дивизии эти расформировать. Для этого, сам понимаешь, нужны серьезные основания. Шолохов слишком известная фигура. Но если ты таких оснований не найдешь — тебе поступит приказ просто ликвидировать Шолохова. Действовать будешь в тесном контакте с местными органами». Смотрю я на Гречухина и думаю: да нет, вроде бы не знает он о нас, коли так говорит. Ты представляешь, какое совпадение! Небось был бы Резник рядом, сразу бы сказал, да прибрал его вовремя Господь. Ну, думаю, судьба! Тут уж я отказываться-то и права не имею, а то найдут кого другого тебя шлепнуть! «Ладно, — говорю, — готов». Гречухин мне — лист бумаги. «Пиши подписку, что в случае разглашения тайны кому бы то ни было ты согласен подвергнуться высшей мере наказания без суда и следствия». «Что-то я не слышал никогда о таких подписках», — с сомнением заявляю. «Ты и о задании таком вряд ли когда-нибудь слышал! Поэтому и расписка особенная. Никому, понял, если хочешь жить! Даже если сам Сталин тебя об этом спросит, ты должен молчать, потому что приказы о ликвидации известных людей напрямую не отдаются». Хорошо, пишу, а сам думаю — хрен с тобой, лучше такая подписка, чем типовая, потому что эта — явно незаконная и на нее можно плюнуть. Если, конечно, жив останешься. «Ну, всё, — говорит Гречухин. — Все подробности и детали плана обсудите завтра с Коганом и Щавелевым на конспиративной квартире». Коган мне — адрес, а я говорю: «Я город плохо знаю, нарисуйте мне, пожалуйста», — и протягиваю ему свою записную книжку. Он мне рисует в ней планчик, пишет название улицы, остановку трамвая. Вот она, эта страничка, — Иван вытащил книжку, развернул, показал Михаилу. — Назавтра встретились с Коганом, обсудили все. Я теперь — электрик МТС, должен тебе здесь обрубить на хрен провода или устроить короткое замыкание, а потом возиться три дня, входить к тебе в доверие. Каждый день я должен докладывать о результатах Лудищеву, начальнику вашего районного отдела НКВД. Он уже выбивает из местных казаков показания, что ты — организатор повстанческих групп на Дону. А теперь, Михайло Лександров, давай думать, как нам выходить из положения. Я-то смерти не очень боюсь, но у меня в Новочеркасске семья. Не хотелось бы, чтобы она пострадала.