— Симпатичный молодой человек этот Майло, — произнесла Пенни, делая очередной глоток шампанского. В суматохе я и забыла о ее внезапном появлении на вечеринке. — Забавное совпадение, он сказал, что тоже будет в Париже. Он показался мне таким нежным, таким… внимательным.
— Это все пиар, Пенни. Он просто относился к вам как к потенциальному клиенту.
— О нет, не думаю, что его интерес был чисто профессиональным. Я действительно опасаюсь, что трагически разбила еще одно сердце.
Я чуть не подавилась орешком — их бесплатно раздали в поезде.
— Но, Пенни, вы должны понять, что Майло… — И в этот момент я осеклась. Что ж, забавная ситуация, Майло получит огромное удовольствие. — Вы должны знать, что он чрезвычайно… гм… ранимый, застенчивый, его легко сбить с толку.
—Да, мне так и показалось. Ты считаешь, что такая женщина, как я, — это слишком в его нынешнем состоянии? Конечно, конечно. Это не означает, что я когда-нибудь буду с ним, я так давно не делала ничего подобного. Но мечтать никто не запрещает, — произнесла она с тоской, теребя подол юбки. — И мне так жаль бедного мальчика, который разрывается между трагической силой страсти и пустотой от потери.
Что ж, наша поездка уже начала оправдывать возложенные на нее ожидания.
Шампанское для Пенни сыграло роль «машины времени», и в конце концов Майло остался где-то позади, а мы переместились в шестидесятые. Было сложно определить, в каком именно году мы оказались, а Пенни не стала уточнять, видимо, чтобы слишком не выдать себя. Мне кажется, это было огромное вымышленное пространство, состояние души «шестидесятых годов», выжимка из разных этапов жизни, смешение невинности дебютантки конца пятидесятых с приторным наркотическим дурманом в загородном доме в 1969 году.
Прежде всего она начала рассказывать о времени, проведенном в Королевской академии театрального искусства. Ее, судя по рассказам, боготворил Альберт Финни, обожал Ричард Харрис и ласкал Питер О'Тул (или, я уверена, что не ослышалась: «трахал Питер О'Фондл»). В промежутках между изысканными кутежами Пенни меняла род занятий: от голосовых постановок к пантомиме, фехтованию («удары моей сабли однажды заставили бедняжку Роя Киннеара плакать»), балету, гриму и снова к записям. Ее педагоги, давно ушедшие из жизни: Эрнест Милтон, Хью Миллар и Эдвард Бернем — ехали в купе вместе с нами, как и в прошлом, привлекательные, яркие и обреченные скоро уйти из жизни.
Пенни рассказывала о ночах, проведенных в «Гей хуссар» или «Уайт элефант», за которыми следовали танцы с Дадли Муром в «Бэйсмент». Казалось, что тогда в светском обществе веселье вызывали странные поступки комедийных актеров: Ленни Брюс предложил поделиться своим шприцем, Фрэнки Хоуверд сделал нечто совершенно непристойное и грязное («Ну, дорогая, ведь я же страшно скучала»).
Но больше всего внимания в своих рассказах Пенни уделяла одежде.
— Дорогая моя, я шикарно выглядела в белом вязаном костюме от Мэри Квант, сверху прошитом черным, и черном вязаном жакете с широким отложным воротником… и Оззи Кларк предоставил мне скроенное по косой кремовое платье с узким вырезом… а еще на мне были желтый полосатый трапециевидный топ из шерсти и юбка-«колокол» и чудесная пара туфелек от Гуччи с серебряной пряжкой.
Я сидела, откинувшись в кресле, особо не вслушиваясь в рассказ Пенни. То и дело до меня доносились ее слова, например: «…и потом я посмотрела и увидела руку принцессы Маргарет на моем колене» или «…я никогда не видела ничего подобного ни до этого момента, ни после, клянусь, оно было фиолетового цвета…».
Кто знает, насколько правдивы были ее слова? Особенностью Пенни было верить в собственные фантазии, и это делало их похожими на реальные истинные события, какие бы банальные подробности ни упоминались. Но не все было так просто, ее внутренний мир оживал только в том случае, когда вырывался наружу: она говорила о нем или выставляла напоказ. Внутри Пенни ничего не происходило. Она говорила все, что думает, вернее, она начинала размышлять о чем-то, только сказав это. И несмотря на всю ее сумасбродную демонстрацию любви и ненависти, я уверена — не будь вокруг зрителей, она не чувствовала бы ничего. Думаю, я поняла, в чем дело: Пенни — королева драмы. Но такое определение для этой женщины было бы слишком простым и вульгарным. Возможно, ей понравилось бы вот это — императрица драмы. А как она любит разыгрывать представления! Клянусь, я не единожды видела, как Пенни, приложив руку ко лбу, буквально падала в обморок на диван на первом этаже. Наверняка он был поставлен там специально для подобных сцен.
Я задремала и даже не заметила, как поезд миновал тоннель, а когда открыла глаза — мы уже были во Франции. Это всегда легко определить, потому что на дорогах появляется огромное количество небольших беспорядочно передвигающихся фургонов. А затем на Северном вокзале Пенни отправила меня на поиски тележки, а сама спокойно стояла на платформе, покачиваясь и защищая наши чемоданы от хищных французских носильщиков.
В наших путешествиях есть две противоположные стороны. Плохая состоит в необходимости пускаться в марафон по павильонам с тканями, которые расположены в трех огромных — в них можно разместить самолеты — ангарах. Это и есть выставка «Премьер-вижн». Хождение по павильонам отнимает у нас второй и третий дни. Это достаточно нудно, но приходится мириться, потому что для меня, то есть для нас, потом наступает приятная часть поездки.
Это — сам Париж. Меня не волнует, что Милан и Нью-Йорк считаются более шикарными городами, еда вкуснее в Лондоне, а погода лучше в Риме. Для меня Париж всегда был моим Изумрудным городом, Страной чудес, предметом моих мечтаний. Когда я была маленькой, мне казалось, стоит раскачаться достаточно высоко на качелях в парке, и между унылыми, залитыми дождем одноцветными крышами города Ист-Гринстед я увижу верхушку Эйфелевой башни. Я заставляла Веронику раскачивать меня, крича да: «Выше! Выше!» Но у нее не получалось, и я ненавидела ее за это.
Кроме того, в Париже Пенни становится другой. Конечно, она по-прежнему ведет себя деспотично, набрасывается на окружающих и считает, что весь мир существует для того, чтобы почитать ее или по крайней мере облегчать ей жизнь. И так же, как в Лондоне, выходит из себя, если ее значимость не признают. Но в этом городе блистательность Пенни не ослепляет, а, скорее, согревает. Непостижимым образом ее рука, поданная официанту в «Л'Ассьетт», околдовывает его, и губы, обычно крепко сжатые, в почтении касаются ее руки. Попытки Пенни сказать что-нибудь на французском приветствуются с доброй снисходительной улыбкой даже самыми надменными парижанами. Меня это удивляет, потому что ее речь представляет собой удивительную смесь жаргона преступников, утонченной лексики выпускницы пансиона благородных девиц и обычных ошибок (однажды я перевела на английский, как именно прозвучали ее инструкции водителю такси. С минимальной редакторской правкой это звучало так: «Эй, затраханные уши, мы будем вам крайне признательны, если вы направите ваш экипаж к центральному входу в наш замок. У вас мошонка летучей мыши!»).
Мы всегда останавливались в «Отель де университэ» на рю де Л'Университэ в районе Сен-Жермен. Вы, должно быть, удивитесь, но жили мы в одном номере. И это был еще один штрих к странной близости, которая возникала между нами в Париже. Компенсацией для меня за ужасный храп Пенни и для нее за все, что раздражало во мне, был самый шикарный номер — идеальный образец неоклассицизма. Такой отель не мог существовать больше нигде в мире. Он сочетал в себе, как говорила Пенни (и в этот раз, похоже, она была права), «величественное изящество Расина и щегольство и энергию Мольера». Обслуживали здесь предупредительно, но сдержанно, и даже самый младший портье знал, что флиртовать нужно с Пенни, а не со мной.
А еще этот отель был расположен идеально для шопинга. И, мой Бог, именно в Париже Пенни закупалась по-настоящему. Понимаете, она никогда не приобретала одежду от других дизайнеров в Лондоне — говорила, что это напоминает ей вступление в интимные отношения с врагом. Но в Париже, следуя непостижимой логике, она останавливала свой выбор на вещах именно тех фирм, которых избегала дома, и была вполне довольна. И в этом случае она придерживалась определенного правила в своей абсолютно неподдающейся упорядочению жизни.