3. В знак посещения гр. Льва Толстого, как льва ума большого, я руку приложил.
4. Придите сюда все, в борьбе уставшие, и здесь найдете вы успокоение.
5. Сию святую хижину посетил ученик Московского землемерного училища (имя).
6. Смиренный пилигрим заявляет тебе свое почтение.
7. Новый посетитель беседки с почтением к Л. Толстому (имя).
8. Привет гр. Л. Н. Толстому от тульских реалистов.
9. Поклонница таланта графа Толстого отныне и навсегда.
10. Уважение великому, знаменитому старцу.
11. Слава великому, слава.
12. Сейте разумное, доброе, вечное, сейте в мрак и непогоду.
13. Никто не знает правды, не исключая Толстого.
14. Не в силе бог, а в правде.
15. Слава тебе, показавшему нам свет.
16. Пролетарии всех стран, соединяйтесь и воздайте поклонение гению.
17. После долгих мечтаний, наконец, посетили гения ума человеков.
18. «Рожденные ползать летать не могут». Что же мне написать? Все так перед тобою тускло и бледно, что невольно опускается рука. Социал — демократ.
19. Сию убогую обитель посетил пилигрим (имя).
20. Богатырю русской мысли, идеалу непротивления зла наше сердечное «благодарю».
21. Слава гению Толстого.
22. Посетили этот чудный уголок (имена).
23. «Молодая Россия». Всероссийский союз учащихся среднеучебных школ.
Вечером я передал копию этих надписей Софье Андреевне, по ее просьбе. Софья Андреевна положила копию на рояль, и тут ее увидал проходивший мимо Лев Николаевич. Он прочел листок и, повернувшись, чтобы уйти, равнодушно обронил:
— Неинтересно…
Октябрь
1 октября.
От Московского комитета грамотности получились книжки для крестьянской библиотеки в Ясной Поляне, маленькие — копеечные, трехкопеечные, восьмикопеечные, в количестве что‑то триста с лишним экземпляров.
Лев Николаевич сел в «ремингтонной» просматривать их, причем вслух делал свои замечания. Присутствовали при этом, кроме меня, еще Гольденвейзер, М. А. Шмидт и Александра Львовна.
— Сколько их, — говорил Лев Николаевич, — даже чересчур много. Какое тут еще «образование»! Григорий Петров… Про него можно сказать, что он «не осаживает обруч до конца». Знаете, пословица есть: «осаживай обруч до конца». «Марья кружевница»… ’. Ах это прекрасный рассказ! А вот Эпиктета нужно, Марка Аврелия… Некрасов, стихи. Я до них не охотник. Сенкевич — это, верно, хорошо. А вот и Эпиктет! «Песенник». И к чему это? Песенники, стихи — у меня прямо отвращение к ним. Любят их? Неужели любят? Очень они вредны: этот соблазн — как умеет сложить стишок, значит у него дарование. О пьянстве… А эти листки о пьянстве, как они действуют! Прямо действуют. То есть как действуют? Ну, если из ста человек, которые их прочтут, один перестанет пить, то и это прекрасно. Кнут Гамсун… Что такое этот Кнут Гамсун? Я его совсем не знаю. Сельма Лагерлеф… Не знаю. Норвежская? Ага! А Марка Аврелия все‑таки нет!.. Прямо все это надо прочесть, надо прочесть… Сколько здесь!
И действительно, вечером Лев Николаевич взял все книжки к себе в кабинет. Пока я, по его просьбе, ходил за ними вниз, куда их снес было для отправки в библиотеку Душан, Лев Николаевич, зашедший в «ремингтонную», стал просматривать лежавшую на столе брошюрку, его «Ответ синоду»[288]. Когда я вернулся, он спросил:
— А что, мне «анафему» провозглашали?
— Кажется, нет.
— Почему же нет? Надо было провозглашать… Ведь как будто это нужно?
— Возможно, что и провозглашали. Не знаю. А вы чувствовали это, Лев Николаевич?
— Нет, — ответил он и засмеялся.
К вечернему чаю Лев Николаевич долго не выходил. Оказывается, читал рассказ Мопассана «В семье». Когда пришел, передал его содержание и очень хвалил.
— Я так гадко рассказал, — говорил он. — Особенно хорошо изображена здесь эта пошлость жизни… Буду читать Мопассана. Мне предстоит большое наслаждение.
«В семье» — одна из книжечек, присланных комитетом грамотности. Другая из них, которую Лев Николаевич тоже прочел, была «Метель» Пушкина.
— Вы помните у Пушкина «Метель»? — обратился он ко мне. — Очень мило!.. Манера письма прекрасная; так ясно, твердо.
Прощаясь, говорил:
— Ах, Мопассан! Прелесть, прелесть! Вы непременно прочтите «Семью». Это напоминает настоящее художественное творчество и манит к себе. Главное, он ничего не преувеличивает, не доказывает: прямо переносит в их душу.
Опять и сегодня Лев Николаевич был очень оживлен.
2 октября.
Кроме Гольденвейзера, приехали: Татьяна Львовна, П. И. Бирюков и Сергей Львович.
За завтраком говорили о предстоящем Бирюкову суде за хранение сочинений Льва Николаевича. Бирюков приглашал для своей защиты адвоката, так как не считал себя в силах разобраться во всех формальностях процесса [289].
Лев Николаевич говорил по этому поводу:
— Я не знаю даже, как можно об этом серьезно говорить. Все равно, как я не стану серьезно говорить о том, что дети поссорились и подрались между собой, или пьяные, и один пьяный дал другому по морде. О каких тут статьях закона может быть речь? Просто, без всяких статей, один дал другому в морду, сделал гадость — и только. И лучше совсем не мешаться в эту пьяную компанию.
— Да, — возразил Гольденвейзер, — но когда человеку грозит заключение на полтора года…
— Я понимаю, — ответил Лев Николаевич. — Ну, тогда велеть одному пьяному разбираться с другими пьяными…
Читали вслух письмо некоего Жука. Письмо это Лев Николаевич отметил как написанное простым, малограмотным человеком и в то же время постигающим религиозные истины во всей их глубине. Бирюков прочел письмо, полученное им от заключенного в ярославской тюрьме Николая Платонова. О переводе этого Платонова в родной его город хлопотала Татьяна Львовна у губернатора Татищева, ответившего ей, что, по освидетельствованию врачей, Платонов оказался здоровым[290]. В письме к Бирюкову, безыскусственном и бесхитростном, Платонов писал, что при кашле он отхаркивает «кровяные нити». Льва Николаевича письмо это крайне опечалило. Вспомнил он и недавнее письмо Молочникова с описанием тяжелого положения, в котором находятся заключенные в тюрьму Смирнов и Соловьев…
— Да, вот над чем бы работать, — говорил минуту спустя Лев Николаевич. — Не ругать бы правительство! А то ведь это такой трюизм, такая скука. Все равно как спрашивать о здоровье или как барыни говорят о «людях».
Он помолчал.
— Петр Первый показал жестокость, безумие, распутство власти. Он расширил рамки. Появилась Екатерина. Если можно головы рубить, то почему любовников не иметь?..
За обедом Лев Николаевич вспомнил письмо Гаврилова о бесполезности помощи босякам. Сказал, между прочим:
— Выйдешь к ним, не можешь удержаться от неприятного чувства, а когда вникнешь…
Сергей Львович рассказывал о своем столкновении с соседом по имению помещиком Сумароковым «из‑за волков». Сумароков позволил себе, без разрешения Сергея Львовича, охотиться в «его» лесу на «его» волков. В одном из самых оживленных мест рассказа Сергея Львовича о споре с Сумароковым о волках Лев Николаевич вдруг спросил у сына:
— А волки ничего не знают?
Сергей Львович сначала опешил, а потом добродушно рассмеялся.
— Нет, ничего не знают! — сказал он.
Потом Лев Николаевич все‑таки увлекся рассказом сына и даже охал на Сумарокова. Заинтересовало его и описание того, как Сергей Львович выпроводил из своего леса великосветскую охоту, приведенную туда тем же злополучным Сумароковым.
— Кто этот Сумароков? — спрашивал Лев Николаевич. — Какой князь Голицын? Это, кажется, светлейший?