— У нас сейчас все спокойно, — продолжал, помолчав, Лев Николаевич. — Я понял недавно, как важно в моем положении, теперешнем, неделание! То есть ничего не делать, ничего не предпринимать. На все вызовы, какие бывают или какие могут быть, отвечать молчанием. Молчание — это такая сила! Я на себе это испытал. Влагаешь в него (в противника. — В. Б.) самые сильные доводы, и вдруг оказывается, что он вовсе ничего… то есть тот, кто молчит: представляешь себе, что он собирает все самые веские возражения, а он — совсем ничего… На меня по крайней мере молчание всегда так действовало… И просто нужно дойти до такого состояния, чтобы, как говорит евангелие, любить ненавидящих вас, любить врагов своих… А я еще далеко не дошел до этого…
Он покачал головой.
— Но они все это преувеличивают, преувеличивают…
По — видимому, Лев Николаевич разумел отношение Владимира Григорьевича, Александры Львовны и других близких людей к поведению Софьи Андреевны.
— Наверное, Лев Николаевич, вы смотрите на это как на испытание и пользуетесь всем этим для работы над самим собой?
Да как же, как же! Я столько за это время передумал!.. Но я далек еще от того, чтобы поступать в моем положении по — францисковски. Знаете, как он говорит? Запиши, что если изучить все языки и т. д., то нет в этом радости совершенной, а радость совершенная в том, чтобы когда тебя обругают и выгонят вон, смириться и сказать себе, что это так и нужно, и никого не ненавидеть. И до такого состояния мне еще очень, очень далеко!.
Август
1 августа
Говорил:
— Валентин Федорович, а все эти профессора — настоящие христиане, не правда ли? Я их браню, а они мне свои книжки шлют, оказывают внимание…
Получил и дал мне для ответа письмо от одного волостного старшины, которого он охарактеризовал так:
— Это — из новых… Я представляю его себе так: молодой человек, лет двадцати семи, видимо богатый, честолюбивый, желает приносить пользу крестьянам. Он думает, находясь в своей среде, что он стоит на высшей ступени развития! А между тем он такой же слепой. Так вот ему нужно показать это, открыть глаза.
Вчера я показывал Льву Николаевичу письмо, полученное мною от одного близко знакомого мне по университету социал — демократа Александра Руфина, из тюрьмы в городе Благовещенске — на — Амуре. Он приговорен на один год заключения в крепости за содействие всеобщей забастовке 1905 года. Тогда в одном из больших сибирских городов Руфин был товарищем председателя рабочего союза, насчитывавшего в числе своих членов до семи тысяч человек. Я знал его за человека очень убежденного, в высшей степени энергичного, честного и прямодушного. Из Ясной, узнав в Москве через жену Руфина его адрес, я однажды написал ему в тюрьму и вот получил ответ. Оказалось, что он переживает мучительный душевный переворот, переоценивая свои прежние ценности и в своем новом душевном движении явно приближаясь к кругу мыслей и чувств, свойственных мировоззрению Льва Николаевича. В заключение письма Руфин просил меня «всякими правдами или неправдами достать или просто попросить» у Льва Николаевича его портрет, на котором бы он надписал что‑нибудь подходящее к переживаемому им душевному состоянию.
Письмо Руфина очень тронуло Льва Николаевича. С первых же строк письма он оценил ум и искренность писавшего. Потом расспрашивал о Руфине подробно и решил непременно написать ему. Надо помочь ему, бедному, — говорил он.
Сегодня он исполнил свое обещание. На полях портрета со всех четырех сторон надписал: «Есть французская поговорка: Les amis de nos amis sont nos amis [237]. И потому, считая вас близким человеком, исполняю ваше желание. Лев Толстой. 1–е августа 1910 г. Среди наших чувств и убеждений есть такие, которые соединяют нас со всеми людьми, и есть такие, которые разъединяют. Будем же утверждать себя в первых и руководствоваться ими в жизни и, напротив, сдерживаться и осторожно руководствоваться, в словах и поступках, чувствами и убеждениями, которые не соединяют, а разъединяют людей».
Надпись эта далась Льву Николаевичу не сразу, он ее несколько раз исправлял. Слово «всеми» велел мне подчеркнуть через несколько часов, по возвращении с верховой прогулки.
— Хороши эти книжечки, Лев Николаевич, — сказал я, просмотривая корректуры «Мыслей о жизни», пока Лев Николаевич составлял надпись на портрете для Руфина. Кстати, «Мысли о жизни» Лев Николаевич переименовал в «Путь жизни».
— Дай бог вашими устами да мед пить! — ответил Лев Николаевич. — Иногда я думаю это, иногда сомневаюсь.
— Я сейчас смотрел «Самоотречение».
— А! Это очень хорошая.
Между прочим, утром Лев Николаевич говорил мне в кабинете:
— Софья Андреевна сегодня так… (пошевелил кистью руки). Ничего дурного не говорит, но… неспокойна.
После обеда я зашел ко Льву Николаевичу, чтобы взять для В. Г. Черткова письмо его, написанное по поручению Льва Николаевича к В. Л. Бурцеву в Париж и присланное им Льву Николаевичу для просмотра, а также письма Бурцева к Владимиру Григорьевичу и ко Льву Николаевичу. Бурцев касался в письмах излюбленной своей темы — вопроса о борьбе с провокацией. Взял я также одну из книжек «Пути жизни», чтобы внести в нее некоторые дополнения по черновой.
Ушел. Лев Николаевич сейчас же позвонил. Я вернулся.
— Это вы? Я думал, придет Саша. Ну, все равно…
Он попросил запереть дверь на балкон: стояло ненастье, и было уже холодно. Потом я поставил на его рабочий столик свечу и повернулся к другому столику, чтобы взять спички.
— Ах, как хорошо! — слышу я за своей спиной голос Льва Николаевича.
— Что, Лев Николаевич? — обернулся я к нему.
— А вы что улыбаетесь?
— Да вот вы говорите, что хорошо…
— Да, я думаю, как это хорошо! Когда живешь духовной жизнью, хоть мало — мальски, как это превращает все предметы! Когда испытаешь чье‑нибудь недоброе отношение и отнесешься к этому так, как нужно, — знаете, как говорил Франциск? — то как это хорошо, какая радость! Если удается заставить себя отнестись так, как должно… Так что здесь то самое, что должно было быть для тебя неприятным, превращается в благо.
Он помолчал.
— Это кажется парадоксом, и многие этого не понимают, но это несомненная истина. Вот Иван Иванович… (Лев Николаевич улыбнулся.) Он такой добрый, милый человек, но почему‑то все мысли Канта… Вы заметили?..
Лее Николаевич имел в виду корректуры «Пути жизни», в которых И. И. Горбунов, будучи посредником между Львом Николаевичем и типографией, часто еще прежде просмотра их Львом Николаевичем делает от себя карандашом много предположительных поправок в тексте и содержании изречений, как бы предлагая эти поправки на усмотрение автора. При этом против многих мыслей Канта Иван Иванович часто ставит на полях надпись: «трудно» или «непонятно»… Обыкновенно Лев Николаевич некоторые поправки принимает, а остальные перечеркивает чернилами.
Для ясности понимания сказанного Львом Николаевичем нужно еще принять во внимание, что как раз перед этим Лев Николаевич имел какой‑то неприятный для него разговор с Софьей Андреевной.
Под вечер Лев Николаевич долго разговаривал в своем кабинете наедине с П. И. Бирюковым. Это был разговор большой важности, касавшийся, как я узнал после, недавно совершившегося в Ясной Поляне исключительного дела, а именно составления Львом Николаевичем, тайно от семьи, формального духовного завещания, в силу которого все произведения Льва Николаевича, художественные и философские, должны были после его смерти стать всеобщей собственностью.
Будучи поставлен (если не ошибаюсь, самим Львом Николаевичем) в известность относительно составления завещания, П. И. Бирюков в разговоре с Толстым, как оказалось, указал Льву Николаевичу на нежелательный тон, какой принимало завещательное дело вследствие своей конспиративности. Собрать всех семейных и объявить им свою волю — может быть, более соответствовало бы общему духу и убеждениям Льва Николаевича [238].