Рассказывал также Лев Николаевич о «валяльщиках», то есть о тех, кто изготовляет валяную обувь. Он узнал, что двое их пришли и работали на деревне. Николаев говорил вчера Льву Николаевичу об их тяжелой работе и о том, что оба они страдают от изжоги вследствие плохой и однообразной пищи: постоянно картошка и огурцы.
— От изжоги хорошо помогают яблоки, — вчера же говорил Николаев.
Лев Николаевич побывал сегодня у «валяльщиков», поговорил с ними и снес им яблок.
Вечером Лев Николаевич работал у себя в кабинете, в зале заводили граммофон. Ставили Варю Панину. Вспомнили отзыв Льва Николаевича о цыганском пении, высказанный им в Кочетах: по его мнению, оно хорошо тем, что в нем на слова можно не обращать внимания, — «на все эния, забвения», — а только на музыку. Заношу это, так как я раньше где‑то записал, что Лев Николаевич любит цыганское пение[269].
Выйдя к чаю, Лев Николаевич опять говорил о сильном впечатлении, которое производит описание последних минут Сократа.
— Я не знаю ничего более сильного о смерти… И смешно — им сказано все, что я говорю.
Поздно зашел ко мне в «ремингтонную».
— Молодец ваш профессор! Я сейчас читал его книгу, прекрасно! Нужно прочесть вслух предисловие.
Пошли в залу, и я прочел вступление Малиновского к его книге. Лев Николаевич прослезился.
Напишите ему, — сказал он мне, — что очень благодарю за книгу, уважаю его и что он примирит меня с наукой. Софья Андреевна к вечернему чаю сегодня не выходила. Кажется, причиной этому ее новая размолвка со Львом Николаевичем[270]
25 сентября
Во время утренней прогулки Лев Николаевич сам написал начерно, в записной книжке, Малиновскому:
«Иоанникий Алексеевич, от души благодарю вас за присылку вашей книги. Я еще не успел внимательно прочесть ее всю, но, уж и пробежав ее, я порадовался, так как увидел все ее большое значение для освобождения нашего общества и народа от того ужасного гипноза злодейства, в котором держит его наше жалкое, невежественное правительство. Книга ваша, как я уверен, благодаря импонирующему массам авторитету науки, главное же — тому чувству негодования против зла, которым она проникнута, будет одним из главных деятелей этого освобождения. Такие книги, как я вчера шутя сказал моему молодому другу и вашему земляку и знакомому В. Булгакову, могут сделать то, что мне казалось невозможным: помирить меня даже с официальной наукой. Мог ли я поверить 50 лет тому назад, что через полвека у нас в России виселица станет нормальным явлением, и «ученые», «образованные» люди будут доказывать полезность ее. Но, и как всякое зло неизбежно несет и связанное с ним добро, так и это: не будь этих ужасных последних пореволюционных лет, не было бы и тех горячих выражений негодования против смертной казни, тех и нравственных, и религиозных, и разумных, и научных доводов, которые с такой очевидностью показывают преступность и безумие ее, что возвращение к ней же будет невозможно. И среди этих доводов одно из первых мест будет занимать ваша книга»[271].
Прочли в газетах о португальской революции и провозглашении республики [272]. За завтраком я сказал об этом событии Льву Николаевичу и спросил, как он относится к нему.
— Да, разумеется, это радостно… Радостно, все‑таки есть движение.
Опять Софья Андреевна стала просить Льва Николаевича сняться вместе: нужно увековечить день 48- летия свадьбы, а в прошлый раз, по моей неопытности, это не удалось. Лев Николаевич согласился.
Александра Львовна, которая вообще недолюбливает, когда Льва Николаевича беспокоят сниманьем, будь это даже сам Чертков, и теперь стала выражать недовольство уступчивостью отца. К. тому же ей казалось, что уступчивость эта в данном случае не так, как бы следовало, отражается на состоянии Софьи Андреевны.
— Да что ж, ведь это одна минута, — возразил Лев Николаевич в ответ на сетования дочери.
Снимать опять должен был я. На этот раз — на открытом воздухе, против крыльца, под окнами зала. Софья Андреевна колышками отметила место, где они со Львом Николаевичем должны стать. Заранее сосчитала шаги между этим местом и фотографическим аппаратом…
Отправляясь для сниманья вниз, Лев Николаевич посмотрел на меня и улыбнулся. Потом он стал на указанное ему место, заложив руки за пояс. Софья Андреевна взяла его под руку. Я сделал два снимка.
Вместе с Львом Николаевичем поехал верхом. Уже на обратном пути завязался разговор. Лев Николаевич стал рассказывать о письме некоего Гаврилова из Самарской губернии, полученном им. Гаврилов прочел статью Льва Николаевича «Бродячие люди» [273], о босяках, и в письме доказывал вред и ненужность материальной помощи босякам. Гаврилов сам был босяком. Он описывает такой случай. В крестьянскую избу в отсутствие хозяина зашел босяк. Баба пустила его переночевать и положила на печь. Вернулся мужик, ему некуда лечь. Разбранил бабу и улегся спать внизу. Ночью босяка начало рвать, видимо, от выпитой водки, и рвота потекла вниз. Хозяева проснулись, и мужик еще больше разругал хозяйку за то, что она пустила босяка ночевать. А утром босяк встал и заявил, что у него украли портмоне с деньгами. Поругался с хозяевами и ушел. «Таковы все они, — пишет Гаврилов. — Большинство из них говорит про благотворительствующих им: «На наш век дураков хватит».
— Вы пойдете к Черткову, — говорил затем Лев Николаевич. — Передадите ему мое письмо[274]. И скажите на словах, что моя задача сейчас трудная. И еще усложнила ее Саша.
Лев Николаевич имел в виду неудовольствие и упреки Александры Львовны по поводу его сниманья с Софьей Андреевной.
— И что я думаю, как эту задачу разрешить.
Воспользовавшись тем, что Лев Николаевич сам заговорил о семейных делах, я попросил у него позволения передать ему то, что поручали мне Александра Львовна и В. М. Феокритова, именно заявление Софьи Андреевны дочери, чтобы она не отдавала более, как это обычно делалось до сих пор, черновых рукописей Льва Николаевича Черткову. «Может быть, — говорила Софья Андреевна, — Лев Николаевич переменится теперь к Черткову и будет отдавать рукописи мне». Вот в этом заявлении дочь Льва Николаевича и подруга ее усматривали «корыстные» побуждения Софьи Андреевны, на которые и хотели обратить внимание Льва Николаевича.
— Не понимаю, не понимаю! — сказал Лев Николаевич, выслушав меня. — И зачем ей рукописи? Почему тут корысть?..
Он помолчал.
— Некоторые, как Саша, хотят все объяснить корыстью. Но здесь дело гораздо более сложное! Эти сорок лет совместной жизни… Тут и привычка, и тщеславие, и самолюбие, и ревность, и болезнь… Она ужасно жалка бывает в своем состоянии!.. Я стараюсь из этого положения выпутаться. И особенно трудно — вот как Саша, когда чувствуешь у нее эгоистическое… Если чувствуешь это эгоистическое, то неприятно…
— Я говорил Александре Львовне, — сказал я, — что нужно всегда самоотречение, жертва своими личными интересами…
— Вот именно!..
Лев Николаевич проехал немного молча.
— Признаюсь, — сказал он, — я сейчас ехал и даже молился: молился, чтобы бог помог мне высвободиться из этого положения.
Переехали канаву.
— Конечно, я молился тому богу, который внутри меня.
Едем «елочками» — обычным местом прогулок обитателей Ясной Поляны. Уже близко дом. Лев Николаевич говорит:
— Я подумал сегодня, и даже хорошо помню место, где это было, в кабинете, около полочки: как тяжело это мое особенное положение!.. Вы, может быть, не поверите мне, но я это совершенно искренне говорю (Лев Николаевич положил даже руку на грудь. — В. Б.); уж я, кажется, должен быть удовлетворен славой, но я никак не могу понять, почему видят во мне что‑то особенное, когда я положительно такой же человек, как и все, со всеми человеческими слабостями!.. И уважение мое не ценится просто, как уважение и любовь близкого человека, а этому придается какое‑то особенное значение…