Литмир - Электронная Библиотека

После этих слов старец склонился к уху падре Консальвеса:

«Господь не пойдет в Утопию! Зато на эту мокрую от слез землю он будет возвращаться снова и снова! Ибо здесь безмерная нищета, безмерный голод, безмерное страдание! Господь любит отличное от Него, любит бездну, и Ему потребен — поймите меня правильно во имя Его священного имени — потребен грех! Надеюсь, вы меня поймете. Бог изливается. Он обновляет, Бог творит богов. Космос — его возлюбленный сын, который все приемлет от него, от своего отца, в духе и в любви. И этот сын станет таким, каким хочет его видеть отец. Бог любит мир, потому что мир несовершенен. — Мы и есть Божья утопия, но утопия, находящаяся покамест в стадии становления».

Пако на своей койке глубоко вздохнул. Карту среди потолка уже до конца смазали подступившие сумерки. Ушли в море желтые берега, белые города, мирные, веселые люди. Вдали тявкала полевая артиллерия, ухали мортиры. Загудел бронзовый гонг. А вот падре Дамиано — ох, ему ведь надо еще немного повыспрашивать этого ужасного законника в мундире лейтенанта. Еще надо — чего только не надо было в эту ночь! Действовать — возможно, даже убивать — возможно, даже ничего не подозревающего человека!

Утопия — прав, тысячу раз прав был старый догматик — Утопия была повинна в его отторжении. Падре Дамиано как раз накануне его ухода из монастыря еще много чего ему сказал. У падре Консальвеса в келье уже лежало гражданское платье, и, указывая на него, он сказал: «Падре Дамиано! Я думаю, вам это покажется невероятным, но я право же не знаю больше, чего ради сижу здесь, в этой келье, мне надо что-то предпринять!»

Старец, — но вообще-то говоря, он был не так уж и стар, — обрушил на койку центнер своего живого веса, надул щеки и одобрительно кивнул: «Надо что-то предпринять, — сказала блоха и подпрыгнула». Причем падре Дамиано произнес это столь же довольным, сколь и задумчивым тоном. «И этот прыжок входил составной частью в целое, в великий общий процесс — и пусть больше ничего сокрушительного при этом не произошло, она, как уже было сказано выше, подпрыгнула».

Потом, далеко откинувшись назад, он возвел глаза к потолку и долго разглядывал ржавое пятно: «Да и кто бы не захотел обзавестись неким прекрасным островом, чтобы слегка взбодриться с его помощью! На нем, пожалуй, и воздух хороший. Ну само собой, должен быть хороший, как же иначе. Малярию там уже полностью искоренили, ее там вообще и не знали никогда. Змеи там не водятся, тигры — тоже нет. Смертность резко упала, все умирают в библейском возрасте, отходят с миром — на белых простынях. Разумное правление, цветущие округа. И самое главное — там не знают денег! Ха-ха-ха, хитрец вы этакий! Но вот какой вопрос: эти люди там, наверху, они наделены свободной волей или просто кротки, покорны и управляемы, как овцы?»

«Отчего же, они наделены свободной волей, в большей степени, чем мы за этими решетками, чем мы повсюду, и в большей, чем тупые верноподданные под гнетом своих эксплуататоров».

«Но ведь ваши островитяне лишь редко оказываются в таком положении, когда эта воля им потребна. Сказав, однако: „Надо что-то предпринять“, не так ли, они совершают один прыжок, и еще один, и мир их остается таким же, как и прежде: хорошо темперированный, улаженный, а прыжок доставил им удовольствие сам по себе».

Старик засмеялся себе под нос, а падре Консальвес сердито вскинул подбородок: «Вы отделываетесь общими шутками, это всегда было легко. Что до меня, я хочу получить обратно свою свободную волю, которую пожертвовал на алтарь».

«Ладно, тогда займемся частностями. — Падре Дамиано по-бычьи выставил голову. — Вот поглядите, чем вы располагаете: то, что можно вернуть, оно покамест здесь и никуда не делось еще, — если воспользоваться вашей красивой формулой — не сгорело на жертвенном огне алтаря. Нет и нет, кто внушил вам подобные представления? Я наверняка нет. Итак, внимайте. Господь подобен умной женщине; даже когда возлюбленный клянется и божится ей: возьми мою волю, возьми мою свободу, возьми все, он на самом деле вовсе так не думает, и женщина тоже не думает, если, конечно, Бог не совсем обделил ее разумом. Рассмотрим теперь универсальную доверенность, которую выдал вам Бог, я подразумеваю вашу свободу поступков, можете смело забрать свою небесную акцию, она принадлежит вам по праву! Не забудьте только про капитал, причитающийся на вашу акцию. Этот капитал — вы сами.

С Божьего соизволения вы располагаете и собой, и всем, что вы есть и что вам принадлежит. Получается, что вы носите при себе довольно толстую и давящую на сердце чековую книжку. Вот мне и любопытно, на чье имя вы теперь будете выписывать чеки, когда начнете по кускам раздавать свою свободу. Вы заметите, что книжка становится много тоньше. Ну вы, слава Богу, не из скупых! Но держите ухо востро. Последний чек в книжке — а ведь она кончится рано или поздно — вы выпишете на имя любви, любви в любой форме, на имя того, что вами не является, но что нуждается в вас».

С этими словами старец поднялся, подступил к нему, начертил у него на челе три креста и при этом шепнул: «Господь милостив. А умереть вам все равно суждено в монастыре».

Таковы были последние слова удивительного старца, которого не уставали укорять более рьяные монахи за образы и сравнения из банковского дела и экономики. Некоторые даже позволяли себе усомниться в его правоверности. Так, к примеру, падре Дамиано охотно рассказывал легенды, которым каждый из его слушателей приписывал христианское происхождение, более того, считал кристаллизацией христианского духа, и это давало старику возможность по окончании рассказа со злорадным хохотом предъявить слушателям источник легенды: таоист, буддист, магометанин, и завершить своим обычным речением: «Все ваше, вы же Христовы».

В ту пору падре Дамиано уже разменял седьмой десяток, и очень может быть, что ему не довелось пережить ужасный судный день — как позднее нарекут его монахи.

Пако обежал мыслями все покои монастыря и собственное прошлое в этих же стенах. Но всякий раз, когда равномерный шаг часовых звучал за его дверью, воспоминания Пако каменели и стук шагов отдавался у него в душе. И особенно грозно громыхали в этой тишине шаги того ни о чем не догадывающегося, кто и в мыслях не держал, что здесь, на койке, лежит человек, который все серьезнее размышляет над вопросом, будет оправдание у этого ножа, когда он вонзится, или не будет. Размышления Пако не были казуистическим взвешиванием, которое кличет на подмогу теологию морали. Он, скорей, прислушивался к чему-то у себя внутри. В нем обитал мальчик Пако, юноша, монах, матрос, который, однако, ни разу не участвовал в поножовщине, солдат, боевой товарищ. Целая бригада всевозможных Пако держала военный совет. Пленный настойчиво и вопросительно протянул им нож, один передавал нож другому, и все молчали. Даже солдат, и тот ничего не сказал, он лишь повел плечами, а потом вдруг выкрикнул: нет, нет, только не я. Я устал, имею же я право хоть раз в жизни отдохнуть. Но тут, ко всеобщему удивлению, с места поднялся монах, богослов, и он сказал так: возможен случай, когда это необходимо — и тогда я сделаю это сам, на свою ответственность, — но только в этом одном случае! Мне не по душе пулеметы, которые направлены в коридор. Лейтенант боится. Как он поведет себя, когда его сторона начнет отступать? Когда и им придется оставить город? Такие случаи более чем известны. И даже пусть он не угадывает столь зловещим образом убийцу прямо у себя за спиной, ему все равно предстоит выполнить приказ… Он велит пленным покинуть кельи, он сообщит, что их переводят то ли в X, то ли в Y, чтобы те тронулись с места, а когда они пойдут вниз по лестнице, сзади и сбоку лихо застрекочут пулеметы — или не на лестнице, а внизу, во дворе. Не дарить же врагу две сотни солдат. Противостоять преступлению дозволено, защитить жизнь других — это даже нравственный долг. Тем самим, если рассматривать наш случай как данность, — богослов Пако выглядит более чем решительно, — тогда как Пако на койке вздыхает и ворочается с боку на бок.

17
{"b":"208693","o":1}