ЭЛЬ ГРЕКО ПИШЕТ ПОРТРЕТ ВЕЛИКОГО ИНКВИЗИТОРА
Словно ледяной удар поразил маэстро Доменико Теотокопули, когда кардинальский капеллан, нарочно прискакавший верхом из Толедо в Севилью, принес ему весть, что художнику Эль Греко надлежит в первый же адвент [9] предстать перед Его Преосвященством. С формальной учтивостью, голосом как бы заученным некогда и с тех пор уже позабытым, Эль Греко приказал, чтобы гостю дали подкрепиться, сам же тем временем подверг проверке свой внутренний мир, но не для того, чтобы выяснить, хорош ли сей мир, а для того, чтобы удостовериться, что он надежно огражден и замкнут. Мыслями Эль Греко обратился к своим друзьям, к их именам, нелюбезным для ушей инквизиции, подумал про Газаллу, подумал про те высказывания, которые позволял себе в разговоре со своим подмастерьем Пребосте по поводу некоторых церковных заказов, подумал и про свои картины, побывал мысленно там и сям, во всех церквах, часовнях и монастырях; трепетные взмахи крыл разбуженного в нем страха посвистывали и затеняли картины, отыскивали что-то на лицах его святых и его людей… Придвигая голодному капеллану вазу с апельсинами, он не глядел на него, он видел единственно бледные костлявые руки священнослужителя, которые охватили плод лишь кончиками пальцев и взрезали кожуру острыми, длинными ногтями. Эль Греко видел, как падает каплями сверкающий сок, а в мыслях по-прежнему видел свои картины, и апельсиновый сок покрывал лбы его святых, золотой пот, но поскольку кожура отделилась с негромким звуком, на свет из-под острых пальцев выглянул плод.
Скрываться можно долго, подумал Эль Греко и почувствовал, как у него под мышками выступает пот, долго, пока не придет слава. Слава — это шлифованная линза над нашими творениями, она прожжет дыру, которая сфокусирует взгляды всего мира. Великий Инквизитор послал ко мне своего капеллана.
— Чего желает Его Высокопреосвященство от своего слуги? — спросил он и перевел взгляд на густо поросший волосами висок священнослужителя.
— Чтоб вы прихватили с собой свои рисовальные принадлежности, по поводу же всего прочего с вами уговорится домоправитель.
С тайным облегчением Эль Греко выкашлял задержанное дыхание и признательно улыбнулся гостю. «Одна беда сменяет другую», — подумалось ему.
— Я нижайше благодарю Его Высокопреосвященство за неслыханную честь, мне оказанную. — Он хотел и еще что-нибудь добавить, хотел в словах преклонить колена перед Севильей, но добавил всего лишь: — Я весьма удивлен.
Капеллан помешкал с долькой апельсина в руке, так мешкают с освященной остией перед высунутым языком человека, внушающего подозрения, потом, однако, съел дольку и кивнул:
— А я отнюдь не удивлен тем, что вы удивлены. Вашу живописную манеру, если сравнить ее с манерой Хуана Эль Мудо, можно признать весьма странной.
— Голос крови, — перебил его Эль Греко, — не забывайте, что я грек.
Священник — лет ему на вид было уже за пятьдесят — снова кивнул, как минутой ранее.
— А ваши родители, они прилежали расколу?
— Целый народ не может впасть в раскол, это священники, это пастыри… воздвигают границы, а потом их сносят.
Капеллан навострил уши, растопырив пальцы, слегка оттолкнулся от стола, его камышовый стул раскачивался на задних ножках, тростинки скрипели. Он повторил вслед за Эль Греко его слова, он пробормотал их, бросая взгляды на художника, но при этом не глядя на него. Потом более отчетливо, уже не бормоча, добавил:
— Когда целый народ отпадает от Рима, то даже и на младенца, едва вошедшего в разум, следует возложить ответственность за это. Или вы иначе о том полагаете?
Эль Греко усиленно замотал головой:
— По меньшей мере следует признать бесчеловечным, когда на костер отправляют несовершеннолетних.
С этими словами он встал. И капеллан встал тоже.
Тут в комнату вошел мальчик, Мануэль, и появление сына весьма порадовало Эль Греко, они поговорили о его задатках и склонностях, и когда капеллан спустя некоторое время прощался, он прежде всего благословил мальчика, который помог ему сесть в седло.
Когда железные подковы заполнили узкую теснину между домами, Эль Греко стоял посреди своей комнаты и растерянными губами отмерял в такт цокоту ямбы на своем родном языке — о, его родной язык был ближе свободному, затихающему вдали галопу, нежели весомые звуки испанского. Затем он беспомощно огляделся по сторонам, выписал на бумажке некоторые имена — сегодня он не хотел гостей — и послал слугу по дворцам Толедо, дабы тот отменил приглашение: Эль Греко заболел.
— Пусть придет только доктор Газалла, и пусть не приходит рано.
Лучше всего ночью сидеть с Газаллой в библиотеке, слуги тоже не должны видеть, что Газалла ночью был в гостях у Эль Греко. У них в роду есть привычка разговаривать во весь голос. Другому Газалле, брату врача, доктору теологии в Вальядолиде, сей громовой голос стоил жизни, Святая инквизиция не желает терпеть подле себя громовые голоса, но Газалла пусть придет. А Мануэлю чего надо? Отец носится с портретом Великого Инквизитора. За это время ему не след играть с ребенком.
— Ступай, Мануэль, где твоя нянька? Ступай, отцу надо в мастерскую.
Но и в мастерскую Эль Греко не идет. Пребосте и без него управится. Ему довольно бросить взгляд на глиняные, серохрупкие фигурки. А вот палитру он сам для себя составил. Эль Греко нажимает пальцами на глаза, тогда медленно вспыхивают звезды и круги и разбегаются во все стороны, это и есть его краски, в последовательности звезд, в хвосте комет, которые появляются всякий раз, стоит только нажать на глазные яблоки, да так, чтобы почувствовать боль. А добрая душа Пребосте обнаруживает эти краски лишь на картинах Эль Греко, бросив украдкой взгляд через плечо. Тогда у Пребосте делается глуповатый вид от его быстрой и тайной хитрости. Пребосте воспринимает краску как внешнюю сторону мира, весь мир представляется ему окрашенным, ну и ошибается же он, наш добрый гидальго. Пребосте способен повторить любого Греко, дайте ему только палитру да глиняную модель, но вот портрет Его Высокопреосвященства Ниньо де Гевара Эль Греко придется писать собственноручно, отправившись для того в Севилью, в первое предрождественское воскресенье. А рисовать можно лишь людей или святых, людей — такими, как они есть, святых такими, какими люди никогда не бывают.
Эль Греко припомнилась некая встреча. В Эскориале, из разверстого зева бесконечных коридоров вышли две черты, одна красная, другая черная. Красная была длинная, черная — короткая, красная словно катилась на колесиках, шаги ее под тяжелыми складками шелкового муара оставались невидимы, черная же прихрамывала и опиралась на посох. Это были Ниньо и Филипп. Они пришли, дабы посмотреть на его картину о мученичестве Святого Маврикия и о фивейском легионе, пришли как раз в то мгновение, когда он греческими буквами выводил на картине свое имя: Доменико Теотокопули — крэз. Имя это стоит на табличке, к которой тянется гадюка, словно вознамерившись его прочесть; нарисованная гадюка, свернувшаяся за камнем.
Филипп опускается в кресло, Эль Греко слышит все еще по-мужски сдержанный вздох, издаваемый королем, которого неотступно терзает подагра. А может, вздох относился к картине, которую король увидел в первый раз?
«Этим героям мы не в последнюю очередь обязаны своим престолом», — заговорил Филипп, но заговорил серьезно, без улыбки — ибо не признавал иронии там, где речь шла о королевском престоле. Словно не желая слушать слова короля, как показалось Эль Греко, кардинал потянулся к картине, после чего стекла его очков сверкнули на художника. «Змей, но почему же именно змей выставляет на свет табличку с вашим именем?» — «Простите, Ваше Высокопреосвященство, но змей не держит табличку с моим именем, он просто тянется к надписи с моим именем. Мое имя должно преградить доступ всякому злу к моей картине, ведь имя — это врата творения, зло же должно лежать перед вратами и страшиться». Кардинал утвердительно опустил веки за стеклами своих очков, словно поняв мысль художника, затем промолвил: «Нам думается, что имя человека не в силах положить предел злу, как мы можем сейчас наблюдать в разных странах Европы. Ибо само имя человека вызывает заклинаниями высокомерие, а высокомерие вызывает заблуждение, а заблуждение раздвоенность и тем — ослабление царства Божия». Филипп вздохнул, схватись за колени, но тотчас провел рукой по своим редким белокурым волосам. «Прошу прощения, Ваше Высокопреосвященство, — отвечал Эль Греко, — но мне думается, что человек, творящий некое произведение, должен быть преисполнен Бога, а потому имя его и есть заклинание Бога, как имена Ваших католических и апостольских князей, хотя, конечно, и не в такой степени». «Картину можно считать завершенной, когда она понравится также и нам», — вмешался Филипп, которому явно был не по душе этот разговор. По его знаку приблизились слуги, после чего обе черты, и красная и черная, удалились; до сих пор еще Эль Греко видит перед собой истертый бархат короля и переливающийся муар кардинала.