— Психопат! — сказала жена, и ее лицо сделалось злым и птичьим, а он глупо подумал, что такие птицы, наверное, едят ворон.
— Ты совсем обалдел со своим Робертом. Я не хочу жить с этой вороной! Запомни, или Роберт, или я!
И она побежала прочь, хлопая всеми попадавшимися ей по пути дверьми. А он только подумал, если жена говорит — «или Роберт, или я», — значит, Роберт здесь и жив, и даже не поинтересовавшись котом, взбешенным обидою, с лоснящегося меха которого нянька терпеливо смывала перья, кинулся в кабинет и сразу же увидел Роберта. Тот сидел на подоконнике, и глаза его мрачно поблескивали…
Роберта била мелкая дрожь, и у самого горлышка запеклась яркая алая кровь; это была его кровь, а не кота.
— Сейчас, сейчас я помогу тебе, — засуетился человек, имя которого было так сложно, что неизбежно отделяло его от других людей, но Роберт вдруг сделал сильное движение обоими крыльями, взлетел на форточку и прощально кивнул ему круглою вороньей башкой.
— Подожди! — взмолился человек. — Не улетай! Я так хорошо работаю, когда ты сидишь на той полке и смотришь на меня. Прости, но я чувствую себя человеком рядом с тобой. И потом, я люблю тебя.
— А она? — спросил Роберт. — Она! Я слышал, как она крикнула тебе — «я или он».
Да, вспомнил человек и подумал с тоскою и уже не в первый раз: неужели это и есть та прелестная девочка, которая, как наваждение, возникла перед мешковатым провинциалом в тот памятный день, когда, высокомерно скользя по таявшему мартовскому снегу в коротеньких замшевых башмачках с тоненькими — сейчас сломаются — каблучками, она прошла мимо него, и он увидел ее лицо с заносчивою линией рта, и серые глаза блеснули холодом, и он удивился, что бывают на свете такие неправдоподобно красивые существа, и совсем не мужская жалость наполнила его готовое любить сердце.
— Не улетай от меня, — тихо попросил человек ворону, и ворона послушалась человека.
…Они долго сидели вдвоем, забившись в угол дивана. Все уже спали, и девочка, и жена, и нянька, и даже кот бросил выть, потому что его рана оказалась пустяковой.
Утром Роберт исчез.
Человек распахнул окно — холодный воздух ударил в лицо — и крикнул:
— Роберт!
— Кар! Кар! — живо ответили ему с высокого тополя, росшего над помойкой, который так любили окрестные вороны. Но Роберта не было.
Теперь каждое утро, боязливо оглянувшись на дверь, чтобы не увидела жена, он высовывался во двор и звал:
— Роберт!.. Роберт!
Вороны не отвечали ему, потому что привыкли; они деловито прыгали с ветки на ветку и каркали друг дружке.
— Кар! — попробовал сказать и он. — Кар! — получилось похоже.
— Ты совсем спятил! — сказала жена, оказавшаяся-таки однажды за его спиной.
Внешне их жизнь никак не изменилась с отсутствием Роберта. Вечерами жена по-прежнему уходила, а он сам, торопливо поужинав, шел к себе. Он пытался работать, но все мешало ему: возбужденные крики подростков со двора, бухтенье телевизора, который смотрела нянька, даже тихие шаги кота за дверью. Кот ждал, что его наконец позовут, и он пройдет по ковру, сладко мяукнув, прыгнет на хозяйский диван и, запустив в плюш острые коготки, прильнет к нему всем своим кошачьим сердцем.
Но кота не звали, и он сидел за дверью упрямым изваянием или один бродил по темной квартире, прислушиваясь к звукам засыпающей улицы. Кот первым узнавал, когда приезжала хозяйка: задрав хвост, он бежал встречать.
— Ты ждешь меня! — радовалась она, не подозревая о возможном коварстве, и не сняв пальто, сопровождаемая котом, шла в кухню.
Она угощала кота рыбою, а сама, застыв перед холодильником, долго глядела в него, улыбаясь! Наконец, прогремев кастрюлями на всю квартиру, она вытаскивала из холодильника свои любимые холодные котлеты, наливала в стакан соку со льдом, брала пепельницу, с удовольствием закуривала и, пододвинув к себе телефон и не вынимая сигарету изо рта, звонила подруге, от которой только что вернулась.
Однажды под вечер он возвращался домой, усталый, замотанный чушью, и когда перешел канаву, вырытую в апреле, но так и не засыпанную, и уже повернул к своему подъезду, его окликнули. Ему закричали «кар» — знакомым дребезжащим голосом: «Кар! Кар!»
И он понял сразу же и крикнул:
— Роберт!
— Кар! — обрадовался Роберт. Он сидел на ветке дымящегося почками тополя, но он был не один. С ним была его подруга, и она тоже сказала застенчиво:
— Кар!
— Кар! — повторил человек. — Кар! Кар! — Получилось похоже.
— Кар! — опять позвали с ветки.
— Роберт, дорогой! — крикнул он. — Кар!
И легко взлетел на ветку, и опустился рядом.
…Красные лучи низкого солнца пронизывали город. Теплый воздух поднимался туманом, и сладкое дыхание остывающей земли кружило голову. Начиналась ночь, тополиная, нежная; ночь, в которую распускаются листья тополя.
Эту историю многие рассказывают на свой лад, но я слышу смешливое контральто, с женскими гортанными руладами, с побрякушечками, которые всегда позвякивали на ее античной шее, и в ушах, и, конечно, на запястьях, потому что, рассказывая, она всегда то опускала, то воздымала руки.
II
Мой отец сразу узнал ее, у ней была особенная походка — не скрыться, и когда она прошла мимо в темной вуали, чтоб не узнал никто, отец узнал по шагам, узнал бесповоротно, испугался, понял — мой дядя, его старший брат Шалва не знает, что она сюда ходит. Отец еще зачем-то оглянулся посмотреть, как она исчезает в полумраке гостиничного коридора, и вуаль таинственно, слишком таинственно трепещет под шляпой. О, тогда умели носить тряпки! Но шагала она быстро, резко, как сейчас ходят девчонки, был уже восемнадцатый год нового века, и она сама была чуть старше.
— Эта дама часто бывает здесь? — спросил отец у швейцара.
Тот кивнул и сказал, к кому она ходит. Отец был знаком с ним: армянин из Баку, богатый удивительно, такой несостоявшийся русский Рокфеллер, пальцы короткие, но элегантен как бог. И она к, нему ходила, а мой дядя Шалва ничего не знал об этом.
Мой дядя был князь. Не такой князь, про которых говорят «князь», и люди улыбаются, мол, у них там все князья; он был настоящий светлейший князь. Вместе с моим отцом их было шестеро детей, четыре брата и две сестры, они все очень дружили между собой, особенно мой отец и дядя Шалва, поэтому, когда отец увидел ее, в гостинице, он понял, что не может скрывать это от дяди; они были с дядей как одно, они даже похожи были больше всех детей. Но еще отец понял — дружба их кончена, если скажет.
Этой ночью мой дядя и отец кутили вместе. Отец сказал:
— Шалва, ты не должен жениться на ней.
Дядя посмотрел на моего отца вот так, дядя понимал, отец что-то знает.
— Все неправда о ней! — так ответил дядя Шалва моему отцу в ту ночь, когда они кутили вместе, и ушел с кутежа.
И женился, конечно.
Между ним и отцом что-то порвалось тогда, и даже потом, когда она, эта женщина, обманула дядю, ничего не восстановилось. Только в тридцатые дядя опять стал писать отцу из эмиграции длинные письма на тонкой бумаге, каждый листик разного цвета, один сиреневый, другой фрез. За эти письма отца и посадили.
Кстати, мой дядя был прав, говоря — «все неправда о ней!», ведь если женщина одарена красотой и талантом, она сама не представляет, что она такое. А что может понять в этом мужчина?
Но правдой было — когда она шла под венец с моим дядей и на ней была белая вуаль, а не темная, как в гостиничном коридоре, где она скользнула мимо отца по плюшевой дорожке, не заметив его, так спешила, она увидела первого друга моего дяди.
Этот дядин друг был шафером у них на свадьбе, знаменитый артист, соболиные брови, черные кудри, глаза яшмовые. Это потом он стал лысым и толстым, а был тоненький мальчик, играл Ромео. А я забыла сказать — она сама была артистка, но дядиного друга видела только издали. Она вообще мало кого знала. Она была не из очень хорошей семьи. Дело не в том, что они не дворяне — разве это делает женщину аристократкой? — но семья у нее действительно была неважная.